Пятнадцатого августа 1930 года «Литературная газета» объявила, что в Харькове состоится «международный пленум революционных писателей». Как Арагон и Садуль,[152] которому грозила тюрьма за оскорбление армии, сумели получить на него приглашение, «случайно вступив в контакт с организаторами»? Здесь тоже сыграла свою роль информированность Эльзы, а возможно, и ее связи: частная поездка для встречи с родными получила политическое основание (и была оплачена). Со своей стороны Тирион узаконил положение Арагона в компартии, прекрасно зная, что руководство должно быть поставлено в известность об этой поездке, так сказано в уставе. По его словам, вопрос рассматривался на самом высоком уровне: дело дошло до Тореза,[153] который уже понял, что любые, даже самые неофициальные сношения с СССР должны проходить через него (я испытал это на себе двадцатью годами позже…)
Брик очень быстро повернул дело так, что из наблюдателей, неофициальных гостей они превратились в полноправных участников съезда. Надо полагать, они были на седьмом небе, отнюдь не предполагая, что за вход в рай придется заплатить.
В Харьков ехали на специальном поезде, выделенном для всех участников съезда, в сопровождении вооруженной милиции, поскольку путь пролегал через Украину, где тогда было неспокойно (сегодня мы знаем, какими методами проводилась насильственная коллективизация, но тогда зарубежные гости не имели об этом ни малейшего представления). Вагон Эльзы во французском поезде еще довоенного выпуска тотчас превратился в салон. В отличие от Садуля Арагон не был просто иностранцем: он путешествовал в окружении своей русской семьи.
Став участниками съезда, они с Садулем сделали все, что от них требовалось. Разве сюрреализм не поставил себя «на службу Революции»? Арагон явно считал, что одобрение им пролетарской литературы, отданной на откуп «рабкорам», не имеет большого значения, лишь бы оно способствовало революционному признанию сюрреализма и осуждению «Монд» и Барбюса. Бретон, которого обо всем поставили в известность, увидел в этом лишь прогресс в «анализе ситуации во французской литературе, которая, с некоторыми оговорками, высоко ставит сюрреализм и возлагает на него особые надежды».
На самом деле съезд хотя и осудил «Монд» как «проводника идеологии, враждебной пролетариату», все же решил для себя, что Франция безнадежно отстала, раз в ней не видно ни малейшего зародыша пролетарской революционной литературы. Нужно сплотить вокруг революционного ядра тех левых мелкобуржуазных писателей, которые порвали с чисто буржуазным и мелкобуржуазным направлениями в литературе. Сюрреалистов явно отнесли к мелкобуржуазным группам. Но если они смогут порвать со своим прошлым — добро пожаловать. Впоследствии Арагон оправдывался, говоря, что эти резолюции были выработаны без их участия.
«По какому праву, — отмечает Морель, — сюрреалисты могли бы избежать процесса «перевоспитания», которое за несколько месяцев до того хотели навязать самому Маяковскому?» В самом деле. Но возможно, что Эльза и Брики не поставили Арагона в известность о таком типе «пролетарского перевоспитания», видя в нем больше фигуру стиля, чем форменный допрос; он все еще мог сказать себе, что это меньшее из зол, лишь бы тебя, наконец, признали настоящим революционером. Хотя Барбюса выбрали в президиум новой организации, Арагон вошел в ее контрольную комиссию, которая, как явствует из названия, должна была судить о поведении каждого. В его представлении все кончилось хорошо.
По рассказам Арагона и Садуля, когда они уже собирались возвращаться во Францию, им дали подписать признание: «Вступая в Международный союз революционных писателей, полностью и безоговорочно принимая идеологическую и политическую установку союза, мы считаем необходимым признать некоторые ошибки, допущенные нами ранее в нашей литературной деятельности, которые обязуемся не повторять в будущем». Как мы еще увидим, эта фраза была исполнена важного смысла. Далее следовал дотошный перечень всех нарушений партийной дисциплины с их стороны, в том числе антимилитаристская выходка Садуля, осуждаемая за ее шутливую форму. А вот это уже серьезнее: они должны заявить о своем несогласии «со всеми личными произведениями (литературными и прочими), опубликованными членами группы сюрреалистов… в частности, со «Вторым манифестом сюрреализма», в той мере, в какой он противоречит диалектическому материализму… Единственное наше желание — работать наилучшим образом в соответствии с указаниями партии, обязуясь подчинить нашу литературную деятельность партийной дисциплине и контролю».
Морель обнаружил в подшивке печатного органа союза заметку от февраля 1932 года, согласно которой Арагону и Садулю дали подписать самообличение не в момент возвращения в Париж, а в самом начале съезда, чтобы стать его участниками и претендовать на членство в новой организации. В общем, плата за вход. Дата «1 декабря» была добавлена к переводу на французский язык, выполненному Арагоном, чтобы подтвердить его рассказ.
Оспаривать версию Мореля, гораздо более вероятную, чем версия Арагона, нет никаких оснований. Значит, они с Садулем сознательно согласились с резолюциями по Франции. Становится понятен и полицейский характер конкретных обвинений, выдвинутых писательским руководством в адрес Арагона и Садуля по поводу их прежнего поведения. Самокритика была частью приглашения. Совершенно очевидно, что Арагон оказался приперт к стенке: он не мог не подписать самообличения, принимая во внимание положение Эльзы и ее родных, в особенности Лили. Отказаться значило порвать с ними. Поскольку они с Садулем никогда не рассказывали о том, как угодили в эту ловушку, мы даже не знаем, испытали ли они чувство горечи или воодушевления от того, что стали «своими».
Зато они наверняка понимали, что ставят себя в ложное положение по отношению к группе. Но, наверное, подумали, что, кое-что опустив и кое-где приврав, можно будет поправить дело. Подробный рассказ об этом содержится в обличительной статье, которую сюрреалисты после разрыва опубликовали в «Паяце». Естественно, они не принимали в расчет неумолимый политический маневр, явно замышленный на самом высоком уровне советской литературной бюрократии, ведь Франции придавалось большое значение. «Арагон и Садуль вошли в логово зверя, — пишет Морель. — Отныне вся остальная группа должна была либо примкнуть к этой самокритике, либо, в свою очередь, отречься от тех, кто под ней подписался, и тогда конфликт станет внутренним». Ложь Арагона лишь отдалила такой конец.
«Огонь, Огонь, Огонь, говорю я вам»
Впрочем, самокритика согласовывалась с безусловной искренностью Арагона, выразившейся чуть позже в поэме «Красный фронт» — первой, которую он написал после разрыва с Нэнси. Она была откликом на событие, которому Харьковский съезд служил виньеткой, — судом над «Промпартией»,[154] проходившим в Москве с 25 ноября по 7 декабря 1930 года, первым из сталинских процессов с пытками и полностью запротоколированными назидательными признаниями. Нужно было найти «козлов отпущения», чтобы объяснить причину разрухи и дефицита; саботажники из числа технической интеллигенции подходили на эту роль как нельзя лучше.
Как подчеркивает Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», главный обвиняемый Рамзин признался, что хочет «поставить крест на мрачном и подлом прошлом всей интеллигенции». Арагон вводит в свою поэму самые страшные отрывки из обвинений в форме коллажей. Но при этом ясно пишет:
Вспышки расстрелов сообщают пейзажуДоселе неведомую веселостьКазнят инженеров, врачейСмерть тем, кто ставит под угрозу завоевания ОктябряСмерть саботажникам пятилетнего плана.
Он лишь воспроизводит истерию, которая тогда уже повсеместно распространилась в СССР. Горький тотчас потребовал смертной казни для обвиняемых, его поддержал Пильняк, бывший его оппонентом. Брик только что написал: «Еще не пришло время для жалости. Прежде нужно прикончить врага». Все наперебой каялись в грехах. Прикончить тех, кто никак не избавится от интеллигентских изъянов. Тихонов написал поэму, требуя устроить Варфоломеевскую ночь, чтобы истребить интеллигентских трутней, и ее герой в конце сам просит: «Прикончите меня!» Когда советские писатели приветствовали награждение ОПТУ орденом Ленина за бдительность, это был минимум. «Похоже, — пишет Морель, — что более-менее известные иностранные писатели должны были заплатить ту же цену, что и их российские коллеги, за право вступить в Международный союз: оклеветать невиновных и восхвалять тайную полицию. Арагон был не один: немцы Эрнст Глейзер и Анна Зегерс в то же время написали два одобрительных пропагандистских репортажа на ту же тему… Такая «чекизация» литературы (вспомним о прославлении ГПУ в поэме Арагона) не была официально предусмотрена программой Харьковского съезда. И тем не менее она состоялась, превратив для некоторых пребывание в СССР в «точку невозврата»». Точка невозврата к капиталистическому миру, ибо чекизация не была тогда для советской интеллигенции унижением и деградацией, как, например, сотрудничество со ШТАЗИ для большинства интеллигенции ГДР, наоборот, она сулила повышение. Повод гордиться. По крайней мере так они заявляли.