религий и десятков сект… чистые звуки поэзии и честные откровения живописи поверх всяких идеологических гарниров… и на все на это — сверхдавнее, давнее и недавнее — наложена сетка нынешнего, пахнущая кровью и спермой: драка за существование после многолетней и безрезультатной войны, кишение спекулянтов, хитрости офицерья, шахматные диверсии дипломатов и стратегов… Вторжение американства.
Но в моих прогулках по Киото было и еще нечто. Оно принадлежало уже лично мне: вот я упал в Японию, она вокруг меня такая, как есть, не в описаниях и не в научных комментариях, а я такой же, как был два месяца тому назад, — усталый, весьма пожилой интеллигент российский, немало переживший и вдруг ввергнутый в быт и в прошлое совсем неведомых и абсолютно чужих людей. И невольно, неизбежно примеряю все к себе лично, персонально, фамильно… Мне бы шляться, покуривать, поглядывать на девушек, пить виски со льдом и кока-колой, любоваться, удивляться… Забросить карандаш. Никаких обязательств. Отдых. Когда тебе возле пятидесяти, разве нельзя иметь таких желаний?
Я просил моих товарищей об этом: недельку безделья! Куда там! Они такие шибко деловые, у них каждая секунда на счету. Да я и сам понимаю: всю-то жизнь я только и делал, что впитывал, записывал и вдумывался. Вот разве лихости у меня не хватало, всегда опасался, что еще не все понял, и вороха заметок, горы материалов оставались втуне, вместо того чтобы тотчас превращаться в прелестные стихотвореньица, увлекательные романчики и в публицистику, приносящую немедленную пользу и окружающим, и, конечно, автору.
Я бродил по Киото, а вспоминал Царское Село. Городок моего детства: тоже парки, пруды, аллеи, дворцы, аркады, памятники… И тоже — покинутость. Хотя в те времена там жили цари и на перекрестках стояли не черные городовые, а чины в серых офицерских шинелях, этот мир был как бы неживой и как бы оставленный. Как будто статуи, и галереи, и кариатиды, и фонтаны ждали чего-то, вспоминали кого-то. Екатерин? Николаев? Александров? Нет, потом уж я понял, что тут навек остались присутствовать Кваренги и Растрелли, Чевакинский и Старов — те, кто все это рисовал на бумаге, и тысячи безымянных — резчиков, лепщиков, орнаментистов, живописцев, ткачей, лаковых дел мастеров, претворявших нарисованное в камень, бронзу, ткани, лепнину, золоченую резьбу… От их искусства, их культуры зависели все красоты; и совершенство их было не меньшим, чем тут, в Киото… Что касается царей (а в Японии «тэнно»), то мне приходилось читать всякие их письма, размышления, мемуары, и, читая, я всегда вспоминал рассказ Гарина-Михайловского о его посещении Николая II (рассказ записан Горьким). Гарин, как инженер, был участником строительства Великого Сибирского пути и немало мог бы рассказать интересного для повелителя России. Но повелитель ничем не интересовался.
— Это — провинциалы! — недоуменно пожимая плечами, говорил Гарин после приема во дворце.
Именно провинциалами были и властители Японии, хотя жили они в самом центре центра империи. Творили же красоту города совсем другие люди.
Тут происходило то, что в истории искусства являет собою на протяжении столетий путающую тайну. Заказчики и владельцы искусства — цари, богачи, главные начальники — вкусом своим не выше, чем Николай из гаринского рассказа, сами ничего не умевшие, требовали удовлетворения их спецнужд, а уж искусство, как элемент престижный, само собой разумелось. Например, в Царском Селе им понадобилась уединенная столовая, где в обжорстве и пьянстве можно было бы вытворять все, что угодно, без прислуги. Требование было выполнено проектировщиками, и я видел это устройство, будучи еще пятилетним мальчишкой.
И, как мальчишка, я запомнил его навсегда: на четырехгранных железных штырях можно было подавать снизу в верхний едальный зал любые супники, тарелки и подносы — прямо на громадный срединный стол. Говорят, рядом с залом были даже подъемные канапе для подачи дам на второй этаж. Что касается Растрелли, то уж его худзадача состояла в том, чтобы сделать из этого убежища императорский «Эрмитаж» (что значит по-французски — отшельное местечко). И он действительно создал одно из лучших произведений архитектуры восемнадцатого века. За то ему и деньги плачены.
В Киото было нечто вроде этого. Например, императорам или охранявшему их ведомству понадобилось усовершенствовать сыск. И вот проектировщикам дворца предлагается так построить царское жилье, чтобы из одного пункта можно было слышать все, что говорится и даже шепчется в любом помещении. По ночам же доски пола каким-то хитроумным способом включались на писк, и никто по всему огромному пространству императорской резиденции не мог пройти бесшумно.
Усовершенствованный сыск:
Полы включаются на писк!
Такой сыск назывался красивым словом «наруита».
А в это время замечательные архитекторы, живописцы, ткачи, а также поэты, актеры, музыканты извивались духовно, чтобы, соблюдая все требования начальства и удовлетворяя правящие вкусы, создавать все-таки то, что они по гамбургскому счету могли признавать искусством.
Так и стояли друг против друга — творец и хозяин. А мы — изволь разгадывай, как это во времена кровавой свары начальников, в шалой забубенности неграмотных рубак мастера искусства творили вещи, оставшиеся на века как знаменатели эпох (хотя сами эпохи обозначались почему-то именами всяких тиранов). Только потом, спустя большое время, рядом с тиранами над лаком прошлого стали всем видимы страшные факты — убийство Пушкина, убийство Рикю, убийство Сократа…
Я бродил по Киото и вследствие нелепости моего внутреннего устройства вместо успокоения, какое получает каждый нормальный человек, погружаемый в прошлое, когда давность каширует перед его взором подробности исчезнувшей действительности и ставит его вне тогдашних эмоций, непрестанно ежился от толчков сострадания к умученным или от ненависти к властителям, презиравшим любые страдания современников, лишь бы удовлетворялись их державные капризы, которые они искренне считали государственными целями.
Казалось бы, так легко было поддаться традиционному для туристов очарованию. Уж на что храм Небесного Дракона на горе Хиёи, на горе Мудрости, недалеко от центра, — даже он был центром драк! Такой красивый храм, такой мирный монастырь — духовный городок, весь в матовом сиянии драгоценных древесных пород… Тишина и труд. У входа была надпись — каллиграфическая, иероглифическая, патетическая: «Нет работы — нет еды!» — генеральное изречение Пай-Чанга, китайского патриарха Дзэн девятого столетия.
Не знаю, интересовало ли сие высказывание, как и вся дзэнская философия Такаудзи Асикага, который тогда всходил над политическим горизонтом как основатель новой династии сёгунов, то есть военных властителей Японии, только у него были свои соображения относительно секты Дзэн и ее монахов. Он положил сделать Дзэн главной идейной силой против всех прочих буддистских сект и против императорского авторитета. Он вызвал к себе Кокуси Мусо — поэта, каллиграфа, философа, архитектора и вообще человека, которого уже тогда называли Мастером Нации, — и приказал