— Спокойной ночи, Матвей Тимофеевич! Спасибо.
Матвей Тимофеевич не ответил и пропал во тьме.
Я отгреб золу и лег на землю так, как научил меня Матвей Тимофеевич Сокирдон. Но земля подо мною была так горяча, что я не мог долго лежать в одном положении. Я ворочался с боку на бок, и все, о чем думал за дни, проведенные в эшелоне, я передумывал еще раз. Конечно, я не был создан для войны, я совершенно не был военным человеком. Но не были военными и все те миллионы, которые подняли оружие и начали воевать. С первого дня войны я осознал свой гражданский долг. Я принял участие в общей борьбе и делал все, что было в моих силах. Я был первым ударником на рытье противотанковых рвов. Война не сломила меня, — я мог еще долго выдержать и пойти на самые большие лишения. Но поражение — поражение сломило меня. Горечь поражения страшнее всех тягостей войны…
Я проснулся поздно, — солнце стояло уже высоко, и голова у меня была тяжелая от зноя и от глубокого сна.
Я сел и огляделся. Синее, беспредельно глубокое небо стояло надо мной в вышине, необъятный, торжественный, как молитва, простор расстилался вокруг; волны реки плескались о прибрежные камни, неумолчный грохот долетал из-за прибрежных дюн. Около меня на плоском камешке лежали краюшка хлеба, селедка, ломтик брынзы и кусочек сахару.
Я встал и пошел к реке умываться.
Однако я ошибся, — на берегу реки я был не один. Навстречу мне поднялся из лодки Матвей Тимофеевич Сокирдон.
— Здравствуйте, товарищ инженер! Ваш утренний паек я положил около вас. Нашли?
Я поблагодарил и спросил, где женщины, которые приехали со мной.
— Эхма! — махнул рукой Матвей Тимофеевич Сокирдон. — Да ведь они не лежать на боку приехали сюда: пошли на строительство, скоро уж обед.
— А почему же меня не позвали?
Матвей Тимофеевич пожал плечами.
— Вас не требовали. Начальник сам приходил за рабочей силой. Не пойму: то ли он сердит, то ли жаль ему было будить вас, раз вы сами не проснулись от галдежа, который подняли бабы…
Я торопливо закончил туалет, сунул завтрак в карман и направился за холмы. Оттуда долетал беспрестанный рокот автомобильных моторов, слышался какой-то раскатистый гул и доносились человеческие голоса. Мне было неприятно, что я проспал и что меня не позвали вместе со всеми.
Но, миновав дюны, я невольно остановился. Необыкновенное зрелище открылось вдруг передо мною за дюнами.
Вся строительная площадка кишела народом. Это были сплошь женщины, — сотни, быть может, даже тысячи женщин. Невиданный женский цветник кружился передо мной на небольшой площадке между дюнами Голодной степи! В ярких лучах солнца пустыни ослепительно сверкали белые платочки крестьянок, призывно трепетали красные косынки городских работниц, пестрели разноцветные шарфы уличных модниц. Вышитые сорочки, синие спецовки, элегантные джемперы, шелковые платья, майки, просто черные полосы купальных лифов на обнаженных торсах — все эти пестрые одежды переливались на иссера-коричневом фоне пустыни. Неудержимым потоком текла волна женщин от цистерн к бетономешалкам — с ведрами, бидонами, носилками — и возвращалась, и снова катилась, и кружилась, и растекалась струями. Огромный автокран поводил над-муравейником толпы своим широким плечом, забрасывал удилище тросов на автокар, хватал клещами с площадки станок, с оглушительным грохотом проносил его над головами женщин, — и, направляемый десятками рук, станок опускался на приготовленную для него бетонную постель, на одну из тех маленьких кладок, которые причудливым узором рассыпались по площадке. Это монтировали завод. Без крыши, без стен, под открытым небом, посреди голой степи.
Это была величественная, волнующая, но ужасная картина.
Я не был инженером, я был архитектором, но я обладал здравым человеческим смыслом и знал, что так не строят заводы. На моих глазах творилось вопиющее безобразие. Все было так ясно для меня, что при одной мысли об этом исчез восторг, который охватил меня в первую минуту, когда я увидел удивительный женский муравейник посреди голой степи.
Я спросил, где начальник, но никто не мог сказать мне точно, — все только что видели его то там, то тут. Я разыскивал начальника повсюду в лабиринте кладок и теперь начинал уже понимать логику этого причудливого лабиринта: это была система размещения цеховых потоков, отдельных цехов и межцехового кооперирования. Там и тут бригады женщин-землекопов ломами, кирками и лопатами прокладывали между рядами кладок глубокие рвы. Рвы очерчивали границы цехов, — они предназначались для стен будущих заводских корпусов. Завод монтировали и строили одновременно.
Наконец я увидел начальника около большого станка, который в эту минуту устанавливали на бетонной постели.
— Я ведь вам сказал, — холодно взглянул на меня начальник, — что архитектор мне не нужен. Здесь не будет ни портиков, ни пилястров! Поезжайте куда-нибудь в другое место, где, может, нужен и архитектор.
— Товарищ начальник, — так же холодно возразил я, — я не приехал сюда наниматься на работу. Я пришел, чтобы отдать себя в ваше распоряжение на оборонном строительстве.
Начальник с досадой взглянул на меня.
— Я не имею права взять вас чернорабочим. Вы — архитектор.
Он отвернулся и направился к монтажникам, которые как раз бросились к станку с ключами и лекалами. Но я догнал его и пошел рядом с ним.
— Товарищ начальник, — с волнением заговорил я, — монтируя таким образом завод, без крыши и без стен, подумали ли вы о дожде, об инее ночью, о тучах песка, несущихся из пустыни? Песок и ржавчина источат станки.
Начальник остановился и угрюмо взглянул на меня.
— Завод необходимо построить за сто один день. А теперь, раз сдан Харьков, его необходимо построить всего лишь за сто дней. Вам это понятно? — чуть не закричал начальник. Он оборвал речь, остановился, овладел собою и тихо закончил: — Пока нет крыши и стен, я буду покрывать смонтированные станки брезентом. Не мешайте мне! Я позову вас, когда вы мне понадобитесь.
И он исчез в толпе, а я остался на месте. И я не сердился на него: нрава он был крутого, но ведь ему надо было построить завод за сто один день. Про подобные вещи я еще не слыхал, про подобные вещи никто, очевидно, никогда не слыхивал.
Я стоял один, а вокруг меня на строительной площадке, посреди голой Голодной степи, так и кипела работа. И только у станков мелькали мужские фигуры в рабочих комбинезонах, — это бригады монтажников, прибывшие вместе с оборудованием, устанавливали и монтировали станки. Все кругом залила толпа женщин: это были заводские работницы, колхозницы, продавщицы, машинистки, студентки… И уже несколько раз мне чудилось вдруг, что я вижу в толпе Ольгу Басаман.
Но всякий раз это был обман зрения — только ее голубой платочек, только ее золотистые волосы. Ольга осталась в родном городе, на родной, но не своей земле, и только бланк ее телеграммы шуршал у меня в кармане.
Я машинально вынул телеграфный бланк и еще раз пробежал глазами скупой текст.
Но мне захотелось покурить, я оторвал клочок от телеграммы и свернул цигарку.
После полудня автомашины дружным хором загудели на обед. Кухни на строительстве не было, походные кухни тоже еще не прибыли, и обед доставляли со станции в термосах. На обед был флотский борщ и пшенная каша. Но я не пошел обедать.
У казахской семьи, которая расположилась в кибитке неподалеку за дюнами, я выменял за носовой платок две горсти пшена и на старом месте, там, где я ночевал, снова разложил костер, строго придерживаясь наставлений Матвея Тимофеевича Сокирдона. Я поставил котелок на огонь, насыпал пшена и залил его водой. Матвей Тимофеевич Сокирдон возился у причала, из обломка доски он вытесывал топором весло. Нас было только двое на пустынном берегу. Солнце клонилось к закату, но шум работ за дюнами не умолкал, — автомашины обернулись еще раз, и продолжалась разгрузка новой партии станков. Над степным горизонтом в предвечернем небе уже вырисовывался бледный серп молодого месяца. Я подкладывал щепки под котелок, вода закипала, сквозь плотный слой пшена пробивались пузырьки.
Странно слушать тишину в пустыне. Там, за дюнами, грохотал погрузочный кран, рокотали моторы десятка автокаров, копошились охваченные трудовым подъемом тысячи людей, будто целый город шумел на площадке в каких-нибудь полквадратных километра, — но эти звуки словно раздавались из радиорупора посреди безбрежного океана, окаменевшего в мертвом штиле. Звуки были чужеродные, они не ширились на весь простор, они как бы стояли на месте, точно столб земли, который взметнулся при взрыве высоко в небо и так и застыл в поднебесье, не вернув назад вырванных из недр камней и глыб. Такой столб можно увидеть на киноэкране, если остановить проекцию. В широкой беспредельной степи звуки были сами по себе, а степь сама по себе, — обособленные, не рождавшие отзвучий. Здесь, в какой-нибудь сотне шагов, расстилалась лишь мертвая степь — пустынная, безмолвная, безлюдная. Только на костре пузырилось в котелке мое пшено.