она после недолгого молчания, — и на всю жизнь сохранила добрую память о нем. Правда, мне там не очень повезло. Я срочно уехала. После, как ни старалась вернуться туда, ничего не получалось. Я окончила медицинский в Минске.
— Когда же вы там жили, доктор? — спросил я.
— До февраля двадцать шестого года. — И, помолчав, сказала тихо, будто подумала вслух: — Был у меня там хороший-хороший друг. С тех пор, к сожалению, я ничего не знаю о нем.
— За столько лет при желании можно было и разыскать его, — подчеркнуто и несколько осуждающе заметил Стрельцов.
Слова капитана смутили ее.
— Дело тут вовсе не в желании. Я знала только его имя. Ни отчества, ни фамилии я не знала.
— Это хорошего-то друга?! — снова легко упрекнул ее Стрельцов, которому, кажется, нравилось подтрунивать над военврачом.
— Представьте себе!
— Не могу!
Тут, словно прося моего сочувствия, Тамара Осиповна пристально посмотрела на меня, и, когда наши взгляды встретились, я увидел в ее больших темно-голубых глазах с густыми, длинными ресницами что-то очень знакомое, близкое, что заставило меня подумать: «Где же я видел эти глаза?»
Несколько секунд я напрягал память и, не поверив себе, спросил просто так, наугад:
— Скажите, доктор, зимой двадцать шестого года вы не служили в магазине «Исай Волах с братом» на Невском проспекте?
Она быстро сдвинула брови, вздрогнула, как от испуга, и, схватив меня за руку, стала напряженно, прищурившись, разглядывать.
— Постойте... постойте... — торопливым шепотом сказала она, крепче сжимая мне руку. — Неужели это вы... Ты... тот самый... Боже мой, может ли это быть...
— Тома, — сказал я, ввергнув в смущение Стрельцова. — Тома!
Она кинулась ко мне, обняла.
— Через столько лет, через столько лет! — взволнованно говорила она, не отпуская меня.
Стрельцов стоял немного растерянный, потом сказал бодрым голосом:
— Ради такого случая не грех и выпить. Пошли, друзья мои, у меня как раз припасена бутылка сакэ...
———
Нам с Томой было что вспомнить, и Стрельцов, сочувственно поглядывая на нас, ни разу во время обеда не перебивал нашего разговора, сидел, облокотившись о стол, и потягивал из тонкого фужера желтоватое сакэ.
Когда старшина позвал его к проводу, он, кажется, обрадовался, что может под этим предлогом оставить нас вдвоем: тихонечко поднялся и вышел из столовки.
— Но ты еще ничего не рассказала, Тома...
— Если рассказывать все, что было со мной, потребуется не один вечер.
— А я не спешу...
— Ты же говорил, что собираешься завтра переправиться на левый берег?
— Собирался... и раздумал... Кто знает, может быть, нам суждено будет расстаться еще на двадцать лет...
— О нет! — поспешно перебила она. — На этот раз оставим друг другу свои адреса.
Она протянула руку к пачке сигарет, оставленной на столе Стрельцовым, выудила одну сигарету, довольно долго обминала ее своими тонкими длинными пальцами и, закурив, продолжила прерванный рассказ:
— А в общем-то я везучая. В самые тяжкие, казалось бы, безвыходные минуты жизни на моем пути попадались добрые люди, выручавшие меня из беды. — Она посмотрела на меня ласково. — Ну, о том, как на заре моей нерадостной юности встретился ты — говорить не будем. Я до сих пор у тебя в долгу...
— Не собираешься ли ты вернуть мне рубли, которые я дал тебе на дорогу?
— Глупый ты, честное слово! — обиделась Тома. — Если хочешь знать, я обязана тебе жизнью! Не пришел бы тогда на Знаменскую, не заставил бы взять деньги, неизвестно, что бы со мной было. Да я бы, наверно, погибла там...
— Ну, это ты напрасно, разве я дал бы тебе погибнуть.
Она торопливо раскурила погасшую сигарету, затянулась глубоко и, посмотрев на меня, спросила:
— Тогда признайся, дело ведь прошлое, и я для тебя почти что старуха, ты действительно был в меня влюблен?
Эти слова застали меня врасплох. Мне исполнилось в ту злосчастную зиму шестнадцать лет. Все мои думы, если помните, были о теплом крове, о куске хлеба, о том, чтобы как-нибудь пережить холода и вырваться к весне из ночлежки. Да и что понимал я в ту пору в любви? Мне просто хотелось отплатить этой милой душе добром за ее добро, за то, что, когда я заглянул в магазин «Исай Волах с братом», она сжалилась надо мной, накидала в бумажный кулек разных обрезков — ведь у меня голова кружилась от голода... Потом я уже не мог дня прожить, чтобы не видеть ее, Тому, не любоваться ею, не думать, что раз есть на свете такие прекрасные люди, как она, значит, еще можно на что-то в жизни надеяться... Но как только приходила в голову мысль, что у нее, возможно, уже кто-то есть и в любую минуту он может увезти Тому, и я уже никогда больше не увижу ни ее ласковых глаз, ни ее красивых тонких рук и не услышу ее вкрадчивого грудного голоса, мне делалось до того тоскливо, до того худо, что хотелось бежать обратно в ночлежный дом и, как это сделал один бездомный парень, залезть в петлю...
Хорошо, что всякий раз я встречал ее на одном и том же месте за прилавком, и, увидав меня, она незаметно для других показывала глазами, чтобы я подошел за кулечком, который, оказывается, уже заранее был приготовлен.
Не знаю, может быть, это и была любовь?
И я сказал ей, чтобы не солгать:
— А помнишь, Тома, у Пушкина: «Я вас люблю — любовью брата — и, может быть, еще нежней...»
— Нежней, друг мой, нежней... Я это чувствовала, спасибо тебе! — Она схватила мою руку, сжала в своих ладонях.
На дворе, под окном, шофер возился с машиной, вытирал тряпкой черные маслянистые руки и тыкал своим кирзовым сапогом в скаты, проверяя, хорошо ли они накачаны воздухом.
— А не поехать ли тебе со мной в Пять Тополей? — неожиданно предложила Тома. — Мне пора уже наведаться к больной китаянке. В пути и поговорим еще. Ну как, едем?
— Если капитан Стрельцов разрешит...
Капитан не