я находилась здесь, ко мне приходил Колесов то с котелком супа, то с банкой сгущенного молока и сухарями.
— Подкрепляйтесь, товарищ доктор, вам ведь еще предстоит неблизкий путь...
Потом явился старший лейтенант с забинтованной головой, без пилотки и сообщил, что батарея к вечеру снимается с места, и если мне по пути, то он сможет взять в машину.
— Не знаю, мне в Турск...
— В Турск? — переспросил он. — Тогда не по пути.
— Товарищ старший лейтенант, — обратилась я к нему, — если не секрет, конечно, скажите, как вас зовут?
Мой вопрос немного смутил его.
— Зачем это вам?
— Простите, раз секрет...
— Ну, какой же секрет, — улыбнулся он. — Зовут меня Афанасий Иванович Дробот.
— Вот я и назову своего сына Афанасием...
— Да вы это что, шутите?! — удивленно воскликнул он. — Такому чудесному парню мое простецкое имя. Сказать вам по правде, когда я еще был курсантом в артиллерийском училище, то собирался сменить свое имя на более звучное, скажем, Валентин или Евгений. Да война помешала. Так что не советую.
— Нет, нет, товарищ старший лейтенант, это я решила твердо. Если бы вас звали, например, Харитон или Гавриил, я бы все равно дала такое имя своему ребенку.
— А отца ребенка, то есть мужа вашего, как зовут?
— Николай Валерьянович!
— Что ж, вроде ничего будет: Афанасий Николаевич! — уступил старший лейтенант.
Я хотела дать ему свой адрес, но, вспомнив, что никакого адреса у меня теперь нет, сказала:
— Как только немного приду в себя, пристрою сына, тоже уйду на фронт. Я ведь военнообязанная, врач, да еще хирург.
— Где-нибудь на фронте и встретимся, — не очень уверенно сказал Дробот, а стоявший рядом Колесов подсказал:
— В Берлине...
— После нашей победы уж обязательно! — согласился Дробот. — Коли живы останемся, разыщу вас, доктор, приеду повидать своего крестника.
— Спасибо вам, товарищ старший лейтенант... — еле проговорила я и залилась слезами.
— Ну, что ж это вы? — испугался Дробот. — Ведь все у вас ладно. — И чтобы вернуть мне хорошее настроение, сказал: — Наверно, зря я в артиллеристы пошел, из меня бы неплохой фельдшер получился, как по вашему, доктор?
— Акушер, — опять подсказал Колесов.
— Вот именно!
А я сквозь слезы смотрю на старшего лейтенанта и, как молитву, повторяю про себя: «Чтобы ты только счастливым был, чтобы только пуля миновала тебя, милый мой человек...»
Батарея уже была на колесах, когда Колесов принес в солдатском вещмешке продукты.
Я решительно отказывалась взять, подумав, что это они отрезали от своего красноармейского пайка, но старший лейтенант заверил, что в каптерке у них такие запасы, что вряд ли уместят все на машине.
Он приказал Колесову проводить меня до шоссе.
В Турске родных я уже не застала, оказалось, что беженцы переночевали и чуть свет ушли дальше.
Словом, друг мой, около двух недель брела я с ребенком на руках по знойным, пыльным дорогам, изредка останавливалась в каком-нибудь селе, где нам из жалости давали приют, а иногда кое-что поесть. Свет ведь не без добрых людей!
Добралась наконец до Гомеля. Мне удалось сразу же сесть в эшелон с эвакуированными. Признаться, я даже не интересовалась, куда он нас повезет. Одни утверждали, что в Казахстан, другие говорили — на Волгу, а мне было решительно все равно куда, лишь бы поскорей добраться до какого-нибудь места и определиться. Оказалось все же — на Волгу. На двадцатые сутки нас выгрузили в Саратове, распределили по квартирам. Я поселилась у одинокой старой женщины, она жила на окраине города в собственном небольшом доме. Два ее сына были на фронте. Я сказала ей, что, как только устроюсь, возьму ее на свое иждивение, и старушка согласилась присматривать за ребенком.
Уже через несколько дней мне удалось поступить сперва участковым врачом, потом — хирургом в заводскую больницу.
Афанаська мой оказался на редкость крепким, рос не по дням, а по часам. Но вскоре пришла новая тревога: у меня пропало молоко. Тогда я написала сестре мужа в Тюмень и попросила разрешения приехать к ней. Она тотчас же вызвала меня телеграммой.
Я прожила в Тюмени три месяца, и поскольку кормить грудью Афанаську я не могла, оставила его на попечение тетки и пошла в военкомат призываться в армию...
Тут я пропускаю почти два года моей фронтовой жизни и подхожу к самому главному, что не дает мне покоя и неодолимой тяжестью лежит на душе.
— Что, гибель мужа? — спросил я, но Тома отрицательно покачала головой.
— Нет, это случилось гораздо раньше, летом сорок четвертого, когда наша гвардейская армия форсировала Вислу. Шли тяжелые бои за переправу. В воздухе стоял немыслимый грохот орудий, черное ночное небо пестрело багровыми вспышками. Наш медсанбат развернулся километрах в двух или трех от передовой в полуразрушенном селе. Были минуты, когда немецкие снаряды рвались так близко, что качались ветхие избы. Но нам ведь не привыкать. В любых условиях приходилось, как у нас говорят, принимать и обрабатывать раненых; в ту ночь поступало их особенно много и все с тяжелыми ранениями. Как начали с вечера возить их с поля боя, так и возили до рассвета, хотя передовые подразделения, уже форсировав реку, закрепились на том берегу.
Только унесли с моего операционного стола одного старшину, раненного осколком мины в бедро, я по обыкновению крикнула санитарам:
— Несите следующего!
И вот наши старички санитары внесли на носилках артиллерийского майора. Пока они раздевали его, я выскочила в сени затянуться папироской. В это время что-то случилось с движком, от которого мы получали свет, но через две-три минуты движок вновь заработал, и лампочки зажглись в полный накал.
Я подошла к операционному столу, глянула на мертвенно-бледное, обескровленное лицо раненого и не поверила своим глазам. Смотрю на него и чувствую, как по спине у меня пробегает холод, а на лбу выступает пот.
— Дробот?! Афанасий Иванович?!
В это время раненый приоткрыл глаза и, должно быть, узнав меня, чуть улыбнулся краешками губ.
— Афанасий Иванович, дорогой мой...
Осколок мины рассек у него брюшную