— Знай твердо: я твой первый союзник. Но это еще ничего не значит. Атаки будут и на тебя и на меня. И только не надо сидеть сложа руки, дорогой агроном. Из того, что ты мне вот только что изложил, напиши статью в газету. Садись сегодня же. Пока суд да дело — мы по твоей статье примем решение, и уверен — предостережем людей от некоторых ошибок.
Капустин встал, энергично подал свою руку Мостовому и повелительно, даже жестко, сказал ему прямо в лицо:
— Повторяю, дело делай и отстаивай то, что исповедуешь. А то один в кусты, другой — в Воркуту…
— Ясно, Александр Тимофеевич.
— Привет Максиму. Заезжать к вам не собираюсь. Пока.
«Атаки будут. Будет, вероятно, много атак, — думал Капустин, садясь в машину и захлопывая дверцу. — Жизнь есть жизнь. Только не сидеть сложа руки…»
Проводив Капустина, Мостовой медленно пошел по дороге и не в сторону села, а к лесу, радуясь близости, неожиданно возникшей между ним и секретарем Капустиным, который несет в своей крестьянской душе те же боли и радости, какими живет он, агроном Мостовой.
Поравнявшись с клеверным полем, Алексей, не отдавая себе отчета, зашел в густую, высокую, по колено, траву и лег в нее, с глубоким наслаждением вдыхая хмельные медовые запахи к смотря в синее, безоблачное небо. Где-то совсем рядом прогудела пчела и замолкла. Над полем качался едва уловимый шум — это, по-видимому, блуждал ветерок в высоких хлебах. Невнятный шум баюкал агронома и помогал ему думать о своем. «Я буду любить ее. Я сделаю так, чтоб всю жизнь ей было хорошо, славно… Черт возьми, да скоро ли, скоро ли все это придет…»
Покойно и мягко было лежать на теплой пахучей земле. А по небу, с юга на север, величаво легла длинная гряда перистых облаков — она походила на перевернутый пласт самой первой борозды, положенной на целинном поднебесье.
XVIII
Междупарье. Для хлебороба одна-две недели роздыха, чтобы разогнуться от покоса и потом вцепиться в подоспевшую жатву. Деревня в эту пору живет разношерстно: кто возит навоз на поля, кто рубит дрова, кто готовится к страде, кто у жилья хлопочет. Семейные праздники сюда же откладывают. А конюх Захар Малинин, найдя себе подмену, обычно убирается на озера рыбачить. Вернувшись домой, сразу же на крыльце сельпо распродает свой улов. Рыбу у него рвут с руками, хотя и выговаривают:
— Скинул бы, гривенник-то совсем ни к чему гребешь.
— Вишь остаканил глаза-то. Ведь все равно пропьешь.
— Рыба посуху не ходит, бабка. Проваливай.
Захар и в самом деле уже навеселе, глаза у него тускловатые, как рыбья чешуя, но сам весел, трет — без того не может, — трет сухой горбушкой ладони щетинистые щеки, сыплет рыбацкими прибаутками:
— Рыбки не поешь — мяса не захочешь. Успевай. Расхватали, не берут.
На этот раз почти половину его улова взяла Анна Глебовна: в воскресенье у нее будет помочь. Всем миром ей станут катать новый дом, класть матицы и вязать стропила. Соберется до десятка мужиков — их надо целый день поить и кормить. Вот и наварит она ухи, напечет блинов, квас уже киснет — ешь, пей досыта. Вечером водки выставит по поллитровке на брата и закуску: соленую капусту, картошку, лук, рыбу опять же жареную. Довольны будут мужики. Конечно, в копейку станет Глебовне помочь, но ведь дом у ней будет свой, настоящий, о котором она думала без малого двадцать лет и совсем было отчаялась пожить в нем.
Всю последнюю неделю Алексей, придя с работы, наспех ужинал и сразу же уходил к срубу: выбирал в бревнах пазы, рубил зауголки, фуговал половицы. День помочи быстро приближался, и к нему надо приготовиться, чтобы у мужиков все было под рукой и чтоб работали они с натугой, споро. А Глебовна по-своему объясняла усердие Алексея: от Евгении еще пришло письмо, она должна была приехать со дня на день.
Утром в воскресенье щербатая труба на хибарке Глебовны бойко задымилась ни свет ни заря. Сама Глебовна, стараясь не шуметь, чтоб не разбудить Алексея, спавшего на сеновале, то и дело перебегала двор: то к колодцу, то в погреб, то в огород. И изумилась она до крайности, когда, нащипав на грядке горсть бутуна, распрямилась и вдруг увидела Алексея: он шел с Кулима и размахивал полотенцем. Мокрые волосы у него были гладко зачесаны назад и лоснились. Плотное лицо горело после воды.
— Уже, окаянный народец?
— Уже.
Первым на помочь пришел Тяпочкин. Как всегда выпрямив свой, длинный указательный палец, он быстро чиркал им в воздухе и сыпал в торопливом говорке:
— А вот у нас, в Котельничах, если поверишь, ей-богу, правда, какая штука вышла. Был у нас мужик, как сейчас помню, Осипом звали, не хуже вас вот, тоже удумал собрать помочь. За неделю, что ли, там, честь по комедии, поставил бражки бочонок, закатил его на печь, укрыл одеялом, шубой и все такое. Ну, ладно. Бродит брага, хмельной дух ходит по избе.
Тяпочкин смачно прищелкнул языком и облизал губы:
— Вот так, значит, накануне помочи Осип этот все-таки не выдержал и присоединился к бочонку. Отведать, выходит. И покажись она ему, эта браженция, совсем слабой. Он еще попробовал — слаба, дьявольщина, и только. Он к бабе тогда, так и так. А баба у него ух дотошная. Жох-баба. «Что водки еще покупать? — сплыла она на мужа. — Жирно будет. Сделаем, как добрые люди: всыплем в нее для крепости восьмушку нюхательного табаку да добавим еще литровку водки. Ерш будет, спотыкач ерофеич. С двух стаканов бык копыта откинет». Так и сделали, если поверишь. Когда табаку ухнули под шубу-то, урчание пошло в бочонке, даже куры во дворе забеспокоились.
Подошли, уже заранее смеясь и перемигиваясь, обступили Тяпочкина Дмитрий Кулигин, Колотовкин, Плетнев, Пудов-старший. Карп Павлович, поощренный их вниманием и улыбками, зажигался на глазах, отчаянно жестикулировал своим указательным пальцем.
— Навести зелье-то навели, а веры в него, скажи пожалуйста, нету. А ну, если эта холера подведет? Что тогда? Бери деньги да беги в сельпо. Разорение. Беда, и только. Тут вот Осипова баба и блеснула. Дока, будь она живая. Начинай, говорит, Осип, обносить мужиков с утра. Подопьют, говорит, загодя, натощак, а в обед уж не до еды, меньше сожрут, и вечером заживо клади их. Ей-богу, правда, не то что вот у Глебовны со стакашком встречал Осип своих работников. А ведь мужик, он что, хлопнет стакан, крякнет и не поморщится — слаба бражка. Но честь хозяину отдают — хватко взялись за работу. Я жил вот, как за рекой, ей-богу, правда, до моего дома щепа летела. Сам Осип рад-радехонек. Мужиков подпаивает и себя не обносит, если поверишь. С бабой согласовано — пей, святое дело. И баба, скажи пожалуйста, права вышла. К вечеру даже самые крепкие не знали, с какой стороны за топор взяться. Вот как! Обнимают, лижут хозяина, а он сам едва языком ворочает: Марфу мою, слышь, благодарите. Министерский у ней ум. М-да. За один день Осипу дом сгрохали. А дом-то, скажи пожалуйста, пятистенный. У нас в Дядлове, кроме конторского, нет таких домов, если поверишь.
— Все, что ли? — нетерпеливо спрашивали Тяпочкина.
— Да не подталкивай под руку.
— А ты поскорей.
— Я и то. Сам не видел, мужики, и врать не стану, но сказывали, когда-де Осип выпроводил гостей-то, богу молился на Марфу: в гроши обошлась вся помочь, и худого слова никто не сказал. Утром Осип проснулся и похмелья от радости не почувствовал. Вышел к своему новому дому — окосоротел. А вот слушай. Дом-то ему ромбом срубили. Перекосили, ей-богу, и окна криво прорубили.
— И как же он, Карп Павлович?
— Съезди узнай — мне расскажешь. Ха-ха. А ну, мужики, бросай курить, — вдруг неожиданно насторожив голос, скомандовал Тяпочкин. — Мы с хозяином на углы. Остальным накатывать, мох подстилать и все такое. Хозяйка! — крикнул Тяпочкин Глебовне — она только что принесла и поставила в холодок за штабель кирпичей ведро квасу. — Хозяйка, слышишь! На последнюю вязку, на каждый угол по литровке. Да матицу — считай. Мужики все утробные — худых нету. Сама гляди.
Говорил Тяпочкин вроде шутя, но лицо у него было серьезным, совсем чужим для Глебовны, и она возразила ему, как чужому:
— Многовато чтой-то заломил. Работа, гляди, не то покажет.
— На теплом слове дом ставится, — продолжал Тяпочкин с прежним видом.
— Ну уж не то. — Глебовна поклонилась. — Не обессудьте.
Тяпочкин подкинул топор и на лежавшем у ног его бревне сделал зарубину:
— Слово высекли. Договорились на берегу — вернее ехать за реку. Начнем-ко, мужики. Пудов, заходи с конца. Пошла-а-а!
У Глебовны печь топилась, на огне чугуны перекипали. Но она не могла уйти в избу, пока на стойки не лег первый венец из толстых обструганных с боков лесин. Теперь уж она видела и верила, что у ней будет свой новый дом, высокий, с глазастыми окнами прямо в солнце.
К вечеру подоспело поднимать на стены матицу, кондовое, матерое бревно, весом в десять, а то и все пятнадцать пудов. Следуя неписаному, но стародавнейшему закону, к матице привязали завернутую в шубу бутылку водки, сала, луку и хлеба. Наверху, когда туда по наклонным бревнам будет затянута матица, рабочие разопьют бутылку. Это значит, что самые тяжелые работы на дому закончены. Ща!