Дарвинизм черпал особую силу в том, что он следовал старыми путями доктрины «сила есть право». Но если во времена аристократов эта доктрина говорила гордым языком завоевателей, то теперь она оказалась переведенной скорее на униженный язык людей, борющихся за хлеб свой насущный и пробивающихся наверх, чтобы обеспечить себе хоть какую-то надежность существования. Дарвинизм имел всепобеждающий успех, так как в своей концепции наследственности он вооружал идеологическим оружием и сторонников расового, и сторонников классового господства и мог быть использован и в интересах расовой дискриминации, и против нее. С политической точки зрения дарвинизм был нейтрален, что и вело равно и ко всякого рода пацифистским и космополитическим доктринам, и к острейшим проявлениям империалистических идеологий. [379] В 70-е и 80-е годы прошлого века дарвинизм все еще был почти исключительно достоянием утилитаристской антиколониальной партии в Англии. И первый философ-эволюционист Герберт Спенсер, считавший социологию частью биологии, полагал, что естественный отбор способствует эволюции человечества и ведет к установлению вечного мира. В политические дискуссии дарвинизм привнес два важных понятия: борьбу за существование с оптимистическим утверждением относительно обязательного автоматического «выживания наиболее приспособленных» и безграничные возможности, по-видимому заложенные в стартовавшей из животного мира и продолжающейся эволюции человека, от чего отправлялась новая «наука» евгеника.
Учение об обязательном выживании наиболее приспособленных, из которого вытекало, что высшие слои в обществе и есть в конечном счете «наиболее приспособленные», умерло, как до этого умерло учение о завоевателях, в точности в тот момент, когда утратило абсолютную надежность положение правящих классов в Англии и английское господство в колониальных владениях, и стало в высшей степени сомнительным, сохранят ли завтра свою «приспособленность» те, кто считается «наиболее приспособленным» сегодня. Другая часть дарвинизма — учение о происхождении человека из животного мира, — к сожалению, выжила. Евгеника обещала преодолеть связанную с теорией выживания неприятную неопределенность в том, что касается невозможности и предсказать, кто окажется наиболее приспособленным, и выработать у нации средства обеспечения вечной приспособленности. Такие результаты прикладной евгеники особенно рекламировались в Германии 20-х годов в качестве реакции на шпенглеровский «Закат Европы». [380] Следовало только превратить процесс отбора из естественной необходимости, действующей помимо воли человека, в «искусственный», сознательно применяемый биологический инструмент. Евгеника с самого начала была замешена на зверстве, и вполне характерным для нее можно считать уже замечание Эрнста Геккеля о том, что умерщвление из милосердия избавляет от «излишних расходов со стороны государства и семьи».[381] В конце концов последние приверженцы дарвинизма в Германии решили вовсе покинуть поле научной деятельности, забыть о поисках связующего звена между обезьяной и человеком и заняться практическими мероприятиями по превращению человека в то, чем, по мнению дарвинистов, является обезьяна.
Но еще до того, как нацизм, следуя своему тоталитаристскому курсу, стал пытаться превращать человека в животное, предпринимались другие многочисленные попытки на строго наследственной основе превратить его в бога.[382] Не только Герберт Спенсер, но и все ранние эволюционисты и дарвинисты «также сильно верили в ангельское будущее человечества, как и в его происхождение от обезьяны».[383] Полагали, что наследование отобранных качеств ведет в результате к «наследственности таланта»,[384] и снова естественным следствием, но уже не политики, а естественного отбора и чистопородности, становилось появление аристократии. Превращение целой нации в природную аристократию, отборные представители которой будут талантами и суперменами, было одной из многих «идей», рожденных закомплексованными либеральными интеллектуалами в их мечтаниях о том, как бы неполитическими средствами заместить старые правящие классы новой «элитой». В конце столетия политические вопросы без всякого смущения толковались с позиций биологии и зоологии, и зоологи писали статьи типа «Биологический взгляд на нашу внешнюю политику», как будто они изобрели безошибочный инструмент, указующий курс политическим деятелям.[385] Каждый из них предлагал новые способы контроля и регулирования «выживания способнейших» в соответствии с национальными интересами английского народа.[386]
Самым опасным в этих теориях было то, что они сочетали концепцию наследственности с представлениями о важности личных достижений и индивидуализма — понятий столь значимых для самоуважения средних классов в XIX в. Люди среднего класса хотели иметь ученых, способных доказать, что подлинными представителями нации, в которых олицетворяется «национальный гений», являются не аристократы, а великие люди. Эти ученые обеспечили идеальный способ бегства от политической ответственности, когда они «обосновали» старое изречение Бенджамина Дизраэли о том, что великий человек представляет собой «олицетворение расы, ее отборный экземпляр». Развитие этой идеи «гения» нашло свое логическое завершение у другого приверженца эволюционизма, просто объявившего: «Англичанин — это сверхчеловек, а история Англии — это история его эволюции».[387]
В английском расовом мышлении столь же, сколь и в германском, примечательно то, что оно зародилось не в дворянском, а в среднем классе, что оно проистекало из стремления распространить на все классы аристократические нормы и что питалось оно подлинно национальными чувствами. В этом отношении идеи Карлейля о гении и герое были на самом деле больше орудием «социального реформатора», чем концепцией «отца британского империализма», как его часто, и поистине несправедливо, называют.[388] Его культ героя, завоевавший ему широкую популярность как в Англии, так и в Германии, имел те же истоки, что и культ индивидуальности в немецком романтизме. Это было то же самое утверждение и прославление врожденного в индивидуальном характере и независимого от социального окружения величия. Среди людей, оказавших влияние на колониальное движение в период от середины XIX в. и до прихода настоящего империализма в его конце, ни один человек не избежал влияния Карлейля, но ни один из них не может быть обвинен в проповеди откровенного расизма. Сам Карлейль в своем эссе по «негритянскому вопросу» озабочен тем, как бы помочь Вест-Индии произвести на свет своих «героев». Чарлз Дилк, чья книга «Большая Британия» (1869) иногда берется как точка отсчета начала империализма,[389] был ярко выраженным радикалом, прославлявшим английских колонистов как часть британской нации в противоположность тем, кто предпочитал смотреть на них и на их земли сверху вниз как на простые колонии. Дж. Р. Сили, чья книга «Расширение Англии» (1883) разошлась в 80 тысячах экземпляров менее чем за два года, все-таки еще выказывает уважение к индусам как к иноземцам и четко отличает их от «варваров». Даже Фруд (чье восхищение бурами, первым белым народом, недвусмысленно обращенным в племенную идеологию расизма, может казаться подозрительным) возражал против предоставления Южной Африке слишком больших прав, так как «самоуправление в Южной Африке означало управление туземцами со стороны европейских колонистов, а это не есть самоуправление».[390]
В большой степени, как и в Германии, английский национализм был порожден и поддерживался средним классом, который так никогда полностью и не эмансипировался от аристократии и поэтому выдал первые ростки расового мышления. Но в отличие от Германии, где из-за отсутствия единства возникала необходимость создать вместо исторических и географических реальностей идеологическую стену, Британские острова были полностью отделены от окружающего мира естественными границами, и Англии как национальному государству нужно было изобрести теорию единства людей, живущих в раскиданных по всему миру заморских колониях, отделенных от метрополии тысячами миль. Единственное, что их связывало, — это общность происхождения и языка. Отделение Соединенных Штатов показало, что сама по себе эта общность не гарантирует подчинения; и не только Америка, но и другие колонии, хоть и не с такой яростью, показали сильную склонность развиваться в отличных от метрополии конституционных направлениях. Чтобы сохранить этих бывших членов британской нации, Дилк под влиянием Карлейля, заговорил о «саксонстве», каковой термин, казалось, должен вернуть в лоно даже народ Соединенных Штатов, которому посвящена треть его книги. Будучи радикалом, Дилк мог вести себя так, как если бы война за независимость была не войной между двумя национальными государствами, а английской разновидностью гражданской войны XVIII в., в которой он с запозданием принял сторону республиканцев. Здесь-то и находится одна из причин того поразительного обстоятельства, что носителями национализма в Англии оказались социальные реформаторы и радикалы: они хотели сохранить колонии не только потому, что они обеспечивали необходимый отток людей низших классов; в действительности им хотелось сохранить влияние метрополии, осуществлявшееся самими этими наиболее радикальными сынами Британских островов. Этот мотив силен у Фруда, который желал «сберечь колонии, так как считал возможным воссоздать в них более простое устройство общества и более благородный образ жизни, чем те, что могли существовать в индустриальной Англии»,[391] и он оказал определенное воздействие на Сили и его книгу «Расширение Англии»: «Когда мы привычно озираем всю империю и всю ее называем Англией, мы замечаем вдруг, что есть также и Соединенные Штаты». Каким бы образом ни использовали понятие «саксонство» более поздние политические публицисты, у Дилка оно означало нацию, уже не объединяемую границами одной страны. «На всех путях моих странствий одна идея была и моим спутником, и моим проводником, ключом, помогавшим мне отмыкать потаенные вещи в странных новых землях, — это было осознание… величия нашей расы, уже опоясавшей землю и, возможно, имеющей своим уделом покрыть ее всю» (предисловие). Для Дилка общее происхождение, наследие, «величие расы» были не физическими реальностями и не ключом к истории, а желанным указателем направления в современном мире, единственным надежным звеном в безграничном пространстве.