По рассказу Веры Н. Фигнер, Савинков рассуждал совершенно так, как декаденты: «Морали — нет, есть только красота. А красота — свободное развитие личности, беспрепятственное развёртывание всего, что заложено в её душе».
Нам хорошо известно, какой гнилью нагружена душа буржуазной личности!
В государстве, основанном на бессмысленных унизительных страданиях огромного большинства людей, должна была иметь и действительно имела руководящее и оправдывающее значение проповедь безответственного своеволия слова и дела личности. Такие идеи, как идея, что «человек — деспот по природе своей», что он «любит быть мучителем», «до страсти любит страдание» и что смысл жизни, счастье своё он видит именно в своеволии, в неограниченной свободе действий, что только в этом своеволии «самая выгодная выгода» для него и что «пусть весь мир погибнет, а мне — чтобы чай пить», — такие идеи капитализм и внушал и всецело оправдывал.
Достоевскому приписывается роль искателя истины. Если он искал — он нашёл её в зверином, животном начале человека, и нашёл не для того, чтобы опровергнуть, а чтобы оправдать. Да, животное начало в человеке неугасимо до поры, пока в буржуазном обществе существует огромное количество влияний, разжигающих зверя в человеке. Домашняя кошка играет пойманной мышью, потому что этого требуют мускулы зверя, охотника за мелкими, быстрыми зверями, эта игра — тренировка тела. Фашист, сбивающий ударом ноги в подбородок рабочего голову его с позвонков, — это уже не зверь, а что-то несравнимо хуже зверя, это — безумное животное, подлежащее уничтожению, такое же гнусное животное, как белый офицер, вырезывающий ремни и звёзды из кожи красноармейцев.
Трудно понять, что именно искал Достоевский, но в конце своей жизни он нашёл, что талантливый и честнейший русский человек Виссарион Белинский — «самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни», что необходимо отнять у турок Стамбул, что крепостное право способствует «идеально нравственным отношениям помещиков и крестьян», и, наконец, признал своим «вероучителем» Константина Победоносцева, одну из наиболее мрачных фигур русской жизни XIX века. Гениальность Достоевского неоспорима, по силе изобразительности его талант равен, может быть, только Шекспиру. Но как личность, как «судью мира и людей» его очень легко представить в роли средневекового инквизитора.
Я потому отвёл так много места Достоевскому, что без влияния его идей почти невозможно понять крутой поворот русской литературы и большей части интеллигенции после 1905–1906 годов от радикализма и демократизма в сторону охраны и защиты буржуазного «порядка».
Увлечение идеями Достоевского началось тотчас после его речи о Пушкине, после разгрома партии народовольцев, пытавшихся опрокинуть самодержавие. Ещё до того, как в 1905 году пролетариат, поняв простую и великую правду Ленина, показал миру своё суровое лицо, — предусмотрительный Пётр Струве начал убеждать интеллигенцию, точно девицу, случайно потерявшую невинность, вступить в законный брак с пожилым капиталистом. Сват по профессии, книжный червь, совершенно лишённый своеобразия мысли, он в 1901 году звал «назад, к Фихте», — к идее подчинения воле нации, олицетворяемой лавочниками и помещиками, а в 1907 году под его редакцией и с его участием вышел сборник «Вехи», в котором было заявлено буквально следующее:
«Мы должны быть благодарны власти за то, что она штыками охраняет нас от ярости народной.»
Эти подлые слова произнесены были демократической интеллигенцией в те дни, когда приказчик помещиков, министр Столыпин, ежедневно вешал десятки рабочих и крестьян. А основной смысл сборника «Вехи» повторял сказанную в 70-х годах изуверскую мысль матёрого консерватора Константина Леонтьева: «Россию надо подморозить», то есть затоптать в ней все искры огня социальной революции. «Вехи» — этот акт ренегатства «конституционалистов-демократов» — старый ренегат Лев Тихомиров весьма одобрил, назвав его «отрезвлением русской души и воскресением совести».
Время от 1907 до 1917 года было временем полного своеволия безответственной мысли, полной «свободы творчества» русских литераторов. Свобода эта выразилась в пропаганде всех консервативных идей западной буржуазии, — идей, которые были пущены в обращение после французской революции конца XVIII века и регулярно вспыхивали после 48 и 71 годов. Было заявлено, что «философия Бергсона знаменует громадный прогресс в истории человеческой мысли», что Бергсон «наполнил и углубил теорию Беркли», что «системы Канта, Лейбница, Декарта, Гегеля — мёртвые системы и над ними, как солнце, сияют вечной красотой произведения Платона» — основоположника наиболее пагубного заблуждения из всех заблуждений мысли, отвлечённой от реальной действительности, всесторонне и непрерывно развивающейся в процессах труда, творчества.
Дмитрий Мережковский, писатель влиятельный в ту пору, кричал:
Будь, что будет, — всё равно!Всё наскучило давноТрём богиням, вечным пряхам,Было прахом — будет прахом!
Сологуб, следуя за Шопенгауэром, в явной зависимости от Бодлера и «проклятых», с замечательной отчётливостью изобразил «космическое бессмыслие бытия личности» и хотя в стихах и жалобно стонал по этому поводу, но жил благополучным мещанином и в 1914 году угрожал немцам разрушить Берлин, как только «снег сойдёт с долин». Проповедовали «эрос в политике», «мистический анархизм»; хитрейший Василий Розанов проповедовал эротику, Леонид Андреев писал кошмарные рассказы и пьесы, Арцыбашев избрал героем романа сластолюбивого и вертикального козла в брюках, и — в общем — десятилетие 1907–1917 вполне заслуживает имени самого позорного и бесстыдного десятилетия в истории русской интеллигенции.
Так как наша демократическая интеллигенция была тренирована историей менее, чем западная, — процесс её «морального» разложения, интеллектуального обнищания у нас происходил быстрее. Но это — процесс общий для мелкой буржуазии всех стран и неизбежный для всякого интеллигента, который не найдёт в себе силы решительно включиться в массу пролетариата, призванного историей изменить мир к общему благу всех людей честного труда.
Следует добавить, что русская литература так же, как и западная, прошла мимо помещиков, организаторов промышленности и финансистов в дореволюционной эпохе, а у нас эти люди были гораздо более своеобразны и колоритны, чем на Западе. Вне внимания русской литературы остались такие кошмарные типы землевладельцев, каковы примерно знаменитая Салтычиха, генерал Измайлов и десятки, сотни подобных. Карикатуры и шаржи Гоголя в книге «Мёртвые души» — это не так уже характерно для поместной, феодальной России, — Коробочки, Маниловы, Петухи и Собакевичи с Ноздревыми влияли на политику самодержавия только пассивным фактом их бытия и — как кровопийцы крестьянства — не очень характерны. Были другие мастера и художники кровопийства, люди страшного морального облика, сладострастники и эстеты мучительства. Злодеяния их не отмечены художниками слова, даже такими, как величайшие из них и влюблённые в мужика. Черты различия нашей крупной буржуазии от западной весьма резки, обильны и объясняются тем, что наш исторически молодой буржуа, по преимуществу выходец из крестьянства, богател быстрее и легче, чем исторически весьма пожилой буржуа Запада. Наш промышленник, не тренированный жестокой конкуренцией Запада, сохранял в себе почти до XX века черту чудачества, озорства, должно быть, вызывавшегося его изумлением пред дурацкой лёгкостью, с которой он наживал миллионы. Об одном из них, Петре Губонине, рассказывает известный тибетский врач П.А.Бадмаев в его брошюре «Мудрость в русском народе», изданной в 1917 году. Эта забавная брошюра, уговаривая молодёжь «отречься от бесовских грамот», соблазняющих её «пустыми словами свобода, равенство, братство», сообщает о сыне каменщика и каменщике, строителе железных дорог:
«В высокой степени почтенные старые чиновники времени освобождения России, до сих пор не забывшие времена Губонина, рассказывают следующее: Губонин, являясь в министерство в больших смазных сапогах, в кафтане, с мешком серебра, здоровался в швейцарской со швейцарами и курьерами, вынимал из мешка серебро и щедро всех наделял, низко кланяясь, чтоб они не забывали своего Петра Ионовича. Затем входил в разные департаменты и отделения, где оставлял каждому чиновнику запечатанный конверт — каждому по достоинству, — называя всех по имени и также кланяясь. С превосходительными особами здоровался и целовался, называл их благодетелями русского народа и был быстро допускаем к самому высокопревосходительству. После ухода Петра Ионовича из министерства все ликовали. Это был настоящий праздник, могущий сравниться только с рождественским или пасхальным днём. Каждый пересчитывал полученное, улыбался, имел бодрый, весёлый вид и думал, как провести остаток дня и ночь до следующего утра. В швейцарской гордились Петром Ионовичем, вышедшим из их среды, называли умным и добрым, расспрашивали друг друга, сколько кто получил, но каждый это скрывал, не желая компрометировать своего благодетеля. Мелкие чиновники тихо перешёптывались между собой с умилением, что и их не забыл добрейший Пётр Ионович, как он умён, мил и честен. Высшие чины до высокопревосходительства громко говорили, какой у него ясный государственный ум и какую он великую пользу приносит народу и государству, надо его отличить. Необходимо его приглашать на совещания при разработке железнодорожных вопросов, так как он единственно умный человек по этим делам. И действительно, его приглашали на самые важные совещания, где присутствовали только превосходительные особы и инженеры; и в этих совещаниях решающим голосом был голос Губонина.»