в жмурки; мало того, доклады некоторых наблюдателей в республиканской Зоне немедленно становились известными франкистам.
Якобы замкнувшись в оскорбленном одиночестве, плел интриги Кабальеро, считавший нового премьера Негрина выскочкой и тайным коммунистом. К «левому» Кабальеро быстро примкнули правые социалисты. Не скрывал своей безнадежности и ушедший в отставку Прието. II Интернационал, социалистические партии охладевали к Испании, подозревая, как Кабальеро, будто Негрин — тайный коммунист. Правые газеты повсюду доказывали, что Франко патриот, что война нужна только Москве, чтобы связать руки Гитлеру и Муссолини.
Если вообще трудно делать что-либо, не веря в успех, то воевать, не веря в победу, почти немыслимо. (Это не относится к единицам и сознательным революционерам, уверенным в том, что поражение — это близкое будущее, а победа — далекое, но неизбежное будущее. Я говорю о солдатах, о народе, о политиках-нереволюционерах, живущих без дальней перспективы.) Простая мысль — почему же так стойки солдаты республики, почему поддерживает сопротивление голодный народ, почему правительство, в котором по-прежнему всего два коммуниста (а в последнем составе — только один), делает отчаянные усилия, на которые способен только тот, кто не потерял веры, — не возникала в головах маловеров, внешних и внутренних (о предателях говорить не стоит). Они не понимали, что их настроения, разочарование, неверие родились в их собственном ограниченном мозгу, а не в сердце народа. Они рассуждали за народ. А коммунисты и в значительной степени правительство, из которого неверующие и интриганы постепенно уходили, выполняли волю народа.
«Юнкерсы» и «капрони» бомбили беззащитные республиканские города и деревни. Люди ненавидели эти машины, летчиков и тех, кто посылал их. Но я ни разу не слыхал, чтобы, требуя возмездия, испанец или испанка сказали, что надо в ответ сбросить бомбы на фашистские города.
Анархисты и поумовцы требовали «углубления» революции, не понимая (если были честны), чего требуют. Их «углубление» могло привести только к быстрой катастрофе: от республики отпало бы крестьянство и мелкая буржуазия. Но народ действительно в какой-то мере воспринимал происшедшее как революцию. Ему казалось: раз мятеж не увенчался мгновенным и полным успехом, на который рассчитывали фашисты, то теперь-то Народный фронт осуществит наконец все мечты, с которыми было связано провозглашение республики еще в 1931 году. Затем народ понял, что мятеж, вдохновленный и поддержанный из-за границы, не простое «пронунсиаменто», как это бывало раньше, как это часто происходит в Латинской Америке, когда военный переворот совершается или проваливается в несколько часов, в крайнем случае — дней. Народу навязали войну, которой он не хотел. Каталонцам, даже мадридцам казалось: они уже победили фашизм, дело других городов и деревень победить его у себя. Первые дни, даже весь первый год войны были еще романтичными и вдохновенными. Вдохновение наделало много ошибок, оно не ожидало встречи с самолетами, танками, дальнобойными орудиями. Краски потускнели, вместо прежних живописных и разношерстных отрядов создавалась единая и единообразная армия. На место беспорядочного энтузиазма приходил расчет. На войне праздников не бывает, если не считать побед; побед было мало, наступили тяжелые будни. Что же, «индивидуалисты» сложили оружие? Испугались? Разочаровались?
В Барселоне и вокруг нее много заводов. Я видел работницу, упавшую в обморок у станка: за час до того она отдала свою кровь как донор. Заводы, мастерские работали и ночью. В цехах у мужчин и женщин, стариков и подростков были истощенные, бледные лица. В ресторанах еще можно было получить всевозможные гастрономические изыски, а народ голодал. Люди часто не уходили и после смены. Рабочие ремонтных мастерских сами переключали свое производство на военное, иногда без помощи инженеров. Двадцать четыре часа в сутки кружились старые, изношенные прядильные станки.
Шел призыв восемнадцатилетних. Теперь все знали, что пойдут новобранцы не на праздник. Они казались маленькими, щуплыми. Они застенчиво улыбались, но в глазах у них была не свойственная ни их возрасту, ни Каталонии суровость. Я спросил комиссара, много ли укрывающихся. Он ответил: «Нет. Но бывает, придем за неявившимся, а он, оказывается, уже в армии». Люди средних лет после работы маршировали по пустырям с палками вместо винтовок под командой инвалидов.
После неудачного восстания, когда народ за ними не пошел, притихли анархисты и исчезли поумовцы. День и ночь работал ЦК компартии — народу там было мало, подавляющее большинство коммунистов находилось на фронтах. В ЦК Объединенной социалистической молодежи сидели почти одни девушки. Зато в учреждениях еще было полно чиновников, а за пустыми прилавками зевали сотни продавцов.
Еще не было больших налетов на Каталонию, еще линия фронта проходила сравнительно далеко, и сам фронт казался застывшим, еще неспешной была жизнь, но невидимая тень уже легла на город и все сгущалась.
В феврале, после первого налета с моря, мне показалось, что война пришла в Барселону. Нет, она и теперь только подходила к городу. Но шаги ее были уже отчетливо слышны, и поступь ее становилась все громче. И вот Каталония — самое уязвимое звено в такой сократившейся республиканской цепи — не собиралась сдаться. А если не сдается тыл, значит, не сдается народ, значит, он верит.
2
В Барселоне я жил напротив полпредства, на склоне горы Тибидабо, встающей над городом, в довольно мрачном помещении с разбитыми стеклами. Зимой случилось то, что бывает здесь раз в десять лет: выпал снег. Он несколько часов лежал на пальмах. Они жалобно качались. Казалось, они приписывают снег войне…
С балкона открывался вид на весь город, на пустынное море. В хорошие дни — а безоблачное небо здесь так часто — сияло солнце. Ему одному не было дела до войны.
Теперь война и для меня стала бытом. Редкие выезды, редакционная работа — только в редакции был всего один человек. «Известия» предложили мне по совместительству стать их корреспондентом. Я писал туда под псевдонимом Хосе Гарсиа (если бы фамилии тоже переводились на русский язык, это звучало бы как Иван Петров). В «Известия» я мог посылать хоть часть тех «живых фактов», о которых говорил Толстой и которые томили меня своей невысказанностью.
И вот опять откуда-то приехал Кольцов, сказал, как всегда: «Дайте сигарету», прошелся по комнате, посмотрел в окно, повернулся и заявил:
— А Хосе Гарсиа — это вы.
— Откуда вы знаете?
Он рассмеялся: