Он шел и кричал на всю улицу:
— Вот хорошо! С божьей помощью я подвел и подтолкнул к дверям рая женщину, которая до сих пор, правда, не предавалась прямо прелюбодеянию так, как говорит об этом пророк (глава четырнадцатая, стих восемнадцатый), но все же употребляла на соблазн людям презренную плоть, из которой ее создал бог для того, чтобы служить и поклоняться ему. А теперь она бросит эти повадки и исправится. Хвала всевышнему, я обратил ее на путь истинный.
Едва только добрый брат спустился с лестницы, как мессир Филипп де Коэткис поднялся по ней и тихонько постучался в дверь г-жи Виоланты. Она встретила его очень приветливо и провела в укромную комнатку, всю устланную коврами и подушками, где он прежде никогда не бывал, и он понял, что это добрый знак. Он предложил ей леденцов, которые принес с собой в коробке.
— Сосите, сударыня, сосите. Они сахарные и сладкие. Но ваши уста еще слаще.
На это Виоланта возразила, что довольно странно и попросту глупо хвалить плод, от которого еще не вкусили.
Он достойно ответил ей, поцеловав ее в губы. Она ничуть не рассердилась и только сказала, что она добродетельная женщина. Он похвалил ее за это и посоветовал не прятать свою честь в такое место, где до нее можно добраться. Ибо, конечно, эту честь у нее похитят и незамедлительно.
— Попробуйте, — сказала она и легонько потрепала его по щеке своей розовой ладонью.
Но он уже овладел всем, к чему стремились его желания.
Она кричала:
— Я не хочу! Фи! Фи! Мессир, вы этого не сделаете. Мой друг, сокровище мое!.. Умираю.
А когда она перестала вздыхать и замирать, то нежно сказала ему:
— Мессир Филипп, не обольщайтесь, будто вы взяли меня силой или врасплох. Если вы добились от меня того, чего желали, так только с моего согласия, и защищалась я ровно столько, сколько нужно, чтобы почувствовать сладость вашей победы. Милый друг, я ваша. Если, несмотря на вашу красоту, которая сразу же пленила меня, и вопреки всей прелести вашей дружбы, я до сих пор не подарила вам то, что вы сегодня с моего соизволения взяли сами, так это только потому, что я была глупа: ничто не побуждало меня торопиться, и, погруженная в ленивое оцепенение, я не извлекала никакой радости из своей молодости и красоты. Но добрый брат Жан Тюрлюр дал мне хороший урок. Он научил меня ценить быстротекущие часы. Сегодня он подарил мне череп и сказал: «Скоро и вы будете такой». Из этого я заключила, что мы должны любить и, не мешкая, пользоваться тем недолгим временем, которое нам отпущено.
Эти слова и ласки, которыми г-жа Виоланта их сопровождала, тотчас побудили мессира Филиппа действовать снова, к своей чести и своему ублаготворению, во славу и на радость своей милой, умножая известные доказательства, которые должен в таких случаях давать всякий добрый и преданный слуга.
После чего г-жа Виоланта отпустила его. Она проводила его до дверей, нежно поцеловала в глаза и сказала:
— Филипп, друг мой, а ведь неплохо следовать советам доброго брата Жана Тюрлюра?
ПАШТЕТ ИЗ ЯЗЫКОВ
Сатана возлежал на своем ложе под огненным пологом. Врачи и аптекари преисподней нашли, что язык у него обложен и что, следовательно, он страдает желудком, и прописали ему легкую, но в то же время укрепляющую пищу.
Сатана заявил, что ему не хочется ничего, кроме одного-единственного земного блюда, а именно — паштета из языков, который так замечательно стряпают женщины, когда собираются вместе.
Врачи согласились, что нет блюда более подобающего желудку владыки.
Не прошло и часа, как сатане был подан паштет.
Но блюдо это показалось ему безвкусным и пресным.
Он вызвал своего главного повара и спросил, откуда достали этот паштет.
— Из Парижа, сир. Он совсем свежий: его приготовили сегодня утром в Марэ двенадцать кумушек, собравшихся у постели роженицы.
— Теперь я понимаю, почему он такой несъедобный, — сказал князь тьмы. — Вы достали его отнюдь не у самых искусных мастериц. Такие блюда богатые горожанки готовят с особенным усердием, но им не хватает умения и таланта. Еще меньше знают в этом толк женщины из простонародья. Настоящий паштет из языков можно найти только в женском монастыре. Лишь старые монахини умеют уснащать его всеми надлежащими приправами — острыми пряностями ехидства, тмином злословия, укропом напраслины, лавровым листом клеветы.
Эта притча извлечена из проповеди доброго отца Жильотена Ландуля, смиренного капуцина.
О НЕКОЕМ В УЖАС ПОВЕРГАЮЩЕМ ИЗОБРАЖЕНИИ
О некоем в ужас повергающем изображении, виденном во храме, равно как и об иных, умиротворительных и любовных, каковые мудрый Филемон развесил в покое, где занимался науками, а также о некоем отменном изображении Гомера, каковое оный Филемон почитал превыше всех прочих.Признавался Филемон, что в дни незрелой своей юности, на заре зеленеющей весны своих лет, изведал и он человекоубийственную ярость, узрев в некоем храме картину Апеллеса[231], каковая висела там в ту пору, и представляла она Александра, осыпающего могучими ударами царя Индийского Дария, а вокруг сих двух царей воины и сотники, воспламенясь гневом, избивали друг друга достойным изумления образом. И было оное творение исполнено с великим мастерством и сходством с натурою. И никто меж тех, кто по годам своим был еще горяч, не мог взирать на оную картину, не возбуждаясь немедля к истреблению и смертоубийству бедных и неповинных людей ради того лишь, чтобы, как делали то оные добрые воители в битве, носить столь же богатый панцирь и скакать на столь же легких конях, ибо конная и ратная потеха соблазнительна для юного сердца. Вышепомянутый Филемон испытал сие. И говаривал, что с тех пор отвратился он нравом и разумом от подобных войнолюбивых изображений и возненавидел жестокосердие так, что не мог выносить его, хотя б было оно лишь для вида показанным.
И присовокуплял он обыкновенно, что человека мудрого и достойного не могут не повергать в великое смятение и досаду сии ужасные доспехи со щитами и оные отродья, коих за страхолюдное уродство шлемов именует Гомер корифайолами[232], и что изображения столь необузданных воинов поистине бесчестны, ибо противоречат обычаям мирным и добросердечным, они бесстыдны, понеже нет на свете бесстыдства, превосходящего человекоубийство, и порочны, как все, что склоняет к жестокости, каковая есть наихудшая склонность. Даже тот, кто склонен к любострастию, предается меньшему злу.
И еще говаривал вышепомянутый Филемон, что было бы честно, достохвально, поучительно и пристойно изображать в живописных, чеканных и прочих отменных творениях искусства картины века златою, сиречь девиц и юношей, сплетающихся в объятии, как велит им сама природа, или иное какое-либо радостное зрелище, — к примеру, нимфу, со смехом павшую на землю. И чтобы фавн выдавливал алый сок виноградной кисти на ее смеющиеся уста.
И сказывал он, что, быть может, оный златой век цвел лишь в дивном воображении пиитов и что первые смертные, еще грубые и неразумные, не знали его вовсе; но что ежели существование его и немыслимо в начале времен, то желательно, чтоб он наступил в конце их, а до тех пор полезно и отрадно показывать людям его прообраз.
И насколько мерзопакостно, сиречь мерзостно, словно нечистоты, — как, упоминая о выпачканных ими псах, пишет Вергилий в своих «Георгиках»[233], — являть взорам нашим смертоубийц, насильников, грабителей, захватчиков и воров, чинящих деяния гнусные и злые, а равно и бедняков, поверженных во прах, каковым набито горло их, или несчастного, каковой распростерт на земле и тщится встать, но не может, ибо копыта конские сокрушают ему челюсти, или того, кто горестно зрит, как отлетает древко его знамени вместе с рукой, — настолько же прекрасно, и даже угодно небу, изображать затейливые и любовные ласки, шалости, забавы, прихоти, игры и утехи нимф и фавнов под сенью рощ. И прибавлял Филемон, что ничего нет дурного в сих обнаженных телах, понеже изящество и красота служат им достаточным одеянием.
И находилась еще в покое вышепомянутого Филемона некая чудная картина, на коей представлен был юный фавн, вкрадчивой рукою совлекающий легкий покров с уснувшей нимфы и обнажающий лоно ее. И видно было, сколь усладительно ему сие зрелище, и мнилось, говорит он: «Тело сей юной богини полно отрады и свежести, яко ключ, струящийся в лесной тени. Откройтесь же мне, дивное чрево, белые лядвеи и ты, темная пещера, столь грозная и сладостная!» Крылатые младенцы, витающие над ними, с улыбкой взирают на них, а дамы и кавалеры, украсив себя венками, пляшут тем временем на молодой траве.