В мае 1933 года, пока Мандельштамы были в Крыму, ленинградский журнал «Звезда», возглавлявшийся отважным Цезарем Вольпе, все-таки опубликовал «Путешествие в Армению». 17 июня, уже после возвращения Осипа Эмильевича и Надежды Яковлевны в Москву, разгромный отзыв на мандельштамовскую прозу напечатала «Литературная газета». 30 августа – «Правда». Из статьи С. Розенталя в «Правде»: «От образов Мандельштама пахнет старым, прелым, великодержавным шовинистом, который, расточая похвалы Армении, хвалит ее экзотику, ее рабское прошлое, ибо о настоящем не написал ни строки Мандельштам <…>. Старый петербургский поэт-акмеист О. Мандельштам прошел мимо бурно цветущей и радостно строящей социализм Армении»[717]. Цезаря Вольпе сняли с должности главного редактора «Звезды». Доведенное до корректуры книжное издание «Путешествия в Армению» было заморожено. Некогда безвредная болтовня о Мандельштаме как о старом классике прямо на глазах неуследимо перетекла в опасные для поэта идеологические разносы и политические обвинения.
В сентябре 1933 года Мандельштамы посетили Ленинград, где после долгого перерыва вновь свиделись с Анной Андреевной Ахматовой. «Он только что выучил итальянский язык и бредил Дантом, – вспоминала поэтесса. – “Божественную комедию” читал наизусть страницами. Мы стали говорить о “Чистилище”, и я прочла кусок из ХХХ песни (явление Беатриче) <…>. Осип заплакал. Я испугалась: “Что такое?” – “Нет, ничего, только эти слова и вашим голосом”»[718].
У Ахматовой Мандельштам читал свой «Разговор о Данте». На чтении присутствовал едва ли не весь ленинградский филологический бомонд: Виктор Жирмунский, Юрий Тынянов, Бенедикт Лившиц, Лидия Гинзбург… Из записей Л.Я. Гинзбург: «Мандельштам невысок, тощий, с узким лбом, небольшим изогнутым носом, с острой нижней частью лица в неряшливой почти седой бородке, с взглядом напряженным и как бы не видящим пустяков. Он говорит, поджимая беззубый рот, певуче, с неожиданной интонационной изысканностью русской речи. Он переполнен ритмами (как переполнен мыслями) и прекрасными словами. Читая, он покачивается, шевелит руками; он с наслаждением дышит в такт словам – с физиологичностью корифея, за которым выступает пляшущий хор. Он ходит смешно, с слишком прямой спиной и как бы приподнимаясь на цыпочках <…>. Он говорит словами своих стихов: косноязычно (с мычанием, со словцом “этого…”, беспрерывно пересекающим речь), грандиозно, бесстыдно, не забывая все-таки хитрить и шутить»[719].
Рукопись «Разговора о Данте» была «Издательством писателей в Ленинграде» отклонена.
«Я хорошо помню <…> Осипа Эмильевича, – вспоминает старший сын Бориса Пастернака, Евгений, мандельштамовский облик той поры, – его характерную позу с закинутой головой – в длиннополой шубе, с тросточкой, он ходил через двор обедать в литфондовскую столовую. Помню, как смеялись над ним наши дворовые мальчишки. Они с Надеждой Яковлевной вскоре получили новую квартиру в Нащокинском переулке и уехали из Дома Герцена»[720].
В новую кооперативную двухкомнатную квартиру Мандельштамы переселились в октябре 1933 года. «По действующим тогда законам жильца нельзя было выселить, если на спорной площади стоит его кровать. Надя прекрасно это знала, и как только был назначен день всеобщего вселения, она с ночи дежурила у подъезда, поставив рядом с собой пружинный матрац. Утром, как только дверь подъезда открыли, она ринулась со своим матрацем на пятый этаж (дом без лифта) и первая ворвалась в квартиру» (Из «Мемуаров» Эммы Герштейн)[721].
Именно здесь Осип Эмильевич, одно за другим, в ноябре 1933 года написал два своих самоубийственных стихотворения: «Квартира тиха, как бумага…» и «Мы живем, под собою не чуя страны…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Об отдельном жилье Надежда Яковлевна и Осип Эмильевич мечтали долгие годы. Немало энергии и сил Мандельштамы потратили, отстаивая законность своих притязаний на квартиру в писательском доме в Нащокинском переулке. «Дом был одним из первых кооперативных, и кандидатуру каждого жильца обсуждали сами писатели», – вспоминала Эмма Герштейн[722]. «Мандельштамы на новой квартире, своей, собственной, из двух комнат, – записал в дневнике 18 октября 1933 года поэт и переводчик, мандельштамовский приятель Марк Талов. – Библиотечные полки Осип Эмильевич построил довольно примитивно: с двух сторон положил кирпичи, прикрыл доской, на доске снова кирпичи, снова доска – так он оборудовал несколько рядов. А вообще в квартире пустые стены. Нет у него денег на мебель первой необходимости» [723]. И все же это было свое и не временное, а, как тогда казалось, постоянное, прочное жилье.
Однако вместо законной радости вселение в новую квартиру одарило поэта тяжким чувством жгучего стыда и раскаянья. Чуть ли не впервые в жизни Мандельштам ощутил себя приспособленцем и предателем: не только по отношению к своим «исстрадавшимся, недоедающим» читателям, но и по отношению к бездомным и голодным крестьянам. В его собственной терминологии – он чуть ли не впервые ощутил себя писателем. А платой за предательство – эквивалентом тридцати сребреников – послужила халтурная писательская квартира в Нащокинском переулке.
Масла в огонь невольно подлил не устроенный в бытовом отношении Борис Пастернак, который, побывав у Мандельштамов в гостях, попробовал подбодрить поэта: «“Ну вот, теперь и квартира есть – можно писать стихи”, – сказал он, уходя. “Ты слышала, что он сказал?” – О. М. был в ярости»[724].
Так на новом временно́м витке продолжился спор о том, как поэту нужно выстраивать отношения с современной ему действительностью, начатый давним разговором-ссорой Мандельштама и Пастернака по итогам «дела Горнфельда». «Я не могу иметь ничего общего с Борисом Леонидовичем – у него профбилет <билет профсоюза> в кармане», – приводит Лидия Гинзбург мандельштамовскую реплику этого времени в своих записях[725]. И она же резюмирует: «Пастернак выражает сознание приемлющего интеллигента (как Мандельштам выражает сознание интеллигента в состоянии самозащиты)»[726]. При этом нужно иметь в виду, что «с точки зрения бытовой, Мандельштам, переселявшийся в Москву, мог выглядеть если не более, то во всяком случае не менее “благополучным”, чем его “антипод”»[727].
После визита Пастернака Осип Эмильевич почувствовал настоятельную необходимость срочно действовать, совершить поступок, написать стихи, «вернуть билет».
Так Мандельштам разразился поэтическим вариантом своей «Четвертой прозы» – стихотворением «Квартира тиха, как бумага…», направленным, на этот раз, против самого себя. Поэтому Горнфельд и другие обидчики были забыты, а служба в «Московском комсомольце» – наоборот, выпячена (в четвертой, самой крамольной строфе):
Квартира тиха, как бумага,Пустая, без всяких затей,И слышно, как булькает влагаПо трубам внутри батарей.Имущество в полном порядке,Лягушкой застыл телефон,Видавшие виды манаткиНа улицу просятся вон.А стены проклятые тонки,И некуда больше бежать,И я как дурак на гребенкеОбязан кому-то играть.Наглей комсомольской ячейкиИ вузовской песни бойчей,Присевших на школьной скамейкеУчить щебетать палачей.Пайковые книги читаю,Пеньковые речи ловлюИ грозное баюшки-баюКолхозному баю пою.Какой-нибудь изобразитель,Чесатель колхозного льна,Чернила и крови смеситель,Достоин такого рожна.Какой-нибудь честный предатель,Проваренный в чистках, как соль,Жены и детей содержатель,Такую ухлопает моль.И столько мучительной злостиТаит в себе каждый намек,Как будто вколачивал гвоздиНекрасова здесь молоток.Давай же с тобой, как на плахе,За семьдесят лет начинать –Тебе, старику и неряхе,Пора сапогами стучать.И вместо ключа Ипокрены[728]Давнишнего страха струяВорвется в халтурные стеныМосковского злого жилья[729].