борьбы против морализующего народничества. Это помогло ему стать под защиту тогдашнего журнального марксизма, который сам по себе декадентов мало интересовал. Их, пожалуй, еще психологически связывало то, что оба провозглашали «новое слово» и оба были в меньшинстве. Петербургский журнал «Жизнь», комбинация из дешевого марксизма и дешевого эстетизма, на хорошей бумаге и за недорогую цену, явился плодом этой странной связи. Колоссальная, в 24 часа выросшая популярность Горького – явление той же эпохи. По ходячему определению, босяк был символом бунта против мещанства. Как для кого! Для широких групп интеллигенции босяк оказался именно символом воспрянувшего мещанского индивидуализма. Долой ношу! Пора выпрямить хребет! Общество – лишь неуловимая абстракция. Я – это я! На помощь пришел Ницше. На Западе он явился, как последнее, самое крайнее слово философского индивидуализма, в эпоху империалистического напряжения и потому – как отрицание и преодоление наивно-мещанского индивидуализма. У нас же Ницше заставили выполнять совсем другую работу: его лирическую философию разбили на осколки парадоксов и пустили их в оборот как звонкую монету интеллигентской претенциозности…
Декадентство первого призыва, босячество, ницшеанство были сумбурным, романтическим, хаотическим взрывом нового интеллигентского самочувствия. Это – Wanderjahre (страннические годы) индивидуализма. Следующий период – время «расцвета» идеалистической философии, т. е. бледной популяризации Канта («Проблемы идеализма!») – делает попытку полонить «босячествующую» индивидуальность философской лестью, объявив личность самоцелью и в то же время поставив ее под конвой «абсолютных» норм буржуазной морали.
Это маленькое философское плутовство имеет своей задачей впрячь сбивающуюся на анархизм индивидуальность господина интеллигента в оглобли мещанской культуры: «Я – абсолютная самоцель, но надо мною (или во мне) живет категорический императив долга; поэтому я должен выполнять обязанности человека и гражданина». В перспективе имелось в виду либеральное обуздание масс. Подлинный Ницше был отрицанием и преодолением Канта и кантианцев, этих «пронырливых ходатаев своих предрассудков». Наш же кантианец явился для одоления ницшеанства, одолев – усыновил, усыновив – начал приспособлять его в «Освобождении» к грядущему парламентарному житию. В сущности, этот индивидуализм первого периода, от Горького до… Канта, имеет психологический совершенно поверхностный характер. Все вращается в области эстетических предвосхищений и философских проекций. Индивидуализм еще не овладел волей и потому радикальская душа на три четверти сохраняет свое старое содержание. Предстояла еще большая работа: перевести индивидуализм из философско-эстетического, т. е. «праздничного», сознания в сферу повседневных переживаний и подчинить ему весь душевный обиход. Главную долю этой работы выполнили события последних трех лет. Они порвали многие лишь по традиции сохранившиеся связи, оголили многое, что оставалось прикрытым, углубили многое, что было лишь намечено, и состарили все классы общества на много десятилетий. Когда воды революционного потока схлынули, пришлось подвести итог огромной массе впечатлений, душевных приобретений и душевных утрат. Для интеллигенции это прежде всего значило сбросить с себя ветхого Адама старых аскетических привычек, радикальского нигилизма и первобытных антимещанских инстинктов. Не философски сбросить, где-то на верхушке, как до революции, а психологически, всем нутром.
Легче всего было подойти к этой задаче с той стороны, которая наименее защищена: со стороны пола. Так как история не брезгает ничем, то она привлекла к делу не только Кузмина, но и Арцыбашева, и даже Петра Пильского. Бескорыстное при всем своем демонизме «мне все позволено!» (из Ницше – по тексту «Жизни») превратилось в весьма практический императив: «ловите миг удачи!» Открылась эпоха «анархизма плоти». Это – та же индивидуалистическая романтика, но перешедшая с разума на волю и в нашем грубом эмпирическом мире разрешившаяся «дорефами» и «лигами любви». Священное самоопределение упиралось в полицейский протокол, вследствие чего обуздание савраса половой индивидуальности становилось делом совершенно неотложным. И подобно тому, как ницшеанская романтика была одновременно усыновлена и обуздана философским идеализмом, так теперь декадентско-эротический шабаш усыновляется и вместе дисциплинируется учением о религиозной ценности культуры. Половой индивидуализм во имя культуры вводится в пределы практического разума. Этот последний повторяет, в сущности, то же, что и категорический императив, но только в конкретных и житейски-черствых словах: «Анархизм плоти – это ваше безусловное право, в котором вам никто (кроме полиции) не может отказать. Но во имя культуры и заработка потрудитесь пожаловать в конторы, банки и редакции, – не всю же жизнь околачиваться в кабачке литературных гениев»… Увы, этот голос неотразим. И господин интеллигент начинает чиститься и мыться, прячет кое-какие «произведения» в укромное место, убирает с письменного стола две-три слишком выразительные гравюры и вообще торопится принять благообразный вид.
* * *
Старый Гегель был прав, когда говорил, что развитие совершается путем непрерывных противоречий. Чтобы завоевать свое право на золотую середину, на культурную округленность воззрений, суждений и чувств, интеллигенции пришлось от своего традиционного аскетизма, от идейного послушничества, пройти чрез буйное помешательство распущенности, чрез белую горячку декадентства и чрез самоутверждение личности по образцам, извлеченным из Краффт-Эббинга. Конечно, не все – и даже далеко не большая часть – играли в последнем «откровении» индивидуализма активную роль; но ведь большинство интеллигенции во всех движениях только аплодирует, сочувствует, попустительствует или умывает руки. Так было и здесь, и это нисколько не помешает вписать санинщину как главу в истории русской интеллигенции.
Если идейные противоречия составляют «нормальную» механику развития, то совершенно исключительным является, однако, тот темп, в котором они у нас сменяют друг друга. Отдельные моменты в процессе интеллигентских метаморфоз мелькают точно на экране кинематографа. Это объясняется общей запоздалостью нашего исторического развития. Мы пришли слишком поздно и потому осуждены проходить историю по сокращенному европейскому учебнику. Чуть линия нашей общественной жизни намечает новый излом, требующий новой идеологии, как Европа сейчас же обрушивает на нас соответственные богатства своей философии, своей литературы, своего искусства. Ницше… Кант… Маркиз де Сад… Шопенгауэр… Оскар Уайльд… Ренан… Что там, на Западе, рождалось в судорогах и корчах или незаметно слагалось как продукт сложной культурной эпохи, то ложится на нас лишь издержками по переводу и печатанию. Обилие готовых философских и художественных форм ускоряет идейную эволюцию нашей интеллигенции, превращает второстепенные коллизии в острые, но мимолетные кризисы и, таким образом, придает всему процессу беглый и поверхностный характер. Два родственных оттенка, одинаково ищущие кратчайшего пути в царство мещанской культуры, внезапно выступают друг против друга как две грозные системы, до зубов вооруженные средствами европейских арсеналов. Кажется, еще миг – и все поле покроется трупами. Но не успеете вы протереть очки, как обе враждующие стороны, декаденты и парнасцы, мистики и позитивисты, аскеты и ницшеанцы, шествуют на примирительную трапезу в ресторан «Вену».
Сборник «Литературный распад» {Статья «Франк Ведекинд» была напечатана в этом сборнике (Примечание к настоящему изданию).} затевался, когда эстетическая эротика только начала принимать эпидемический характер, набирался, когда арцыбашевщина достигла зенита, и вышел в свет, когда можно было уже подметить