достал с груди лоскут из голубого шелка с изображением башмака и торжественно развернул его.
Иосс с благоговением смотрел на знамя. Глаза его сияли, а суровое лицо светилось счастьем.
— Наконец-то я его приобрел, — прошептал он улыбаясь, — и теперь понесу в родную деревню Леэн. Но мне хочется узнать, что думают и делают крестьяне по всей стране. Я заказал знамя в Гейльбронне[65] и долго должен был сбивать с толку живописца разными баснями. Я говорил ему, что мой отец имеет башмачную мастерскую в Штейне, в Швейцарии, и на вывеске у него башмак. Поэтому и мне хочется изобразить на шелке вывеску своего отца, чтобы все знали, кем оно пожертвовано, а жертвовать я его хочу богородице в Аахене, куда иду пешком на богомолье. Я рассказал ему про бой, во время которого мне явилась аахенская богородица и спасла меня от руки врагов. И, говоря это, я прикинулся таким простодушным дурачком, что он мне поверил. А то беда! Такие остолопы боятся "Башмака" больше, чем черной смерти[66].
В то время как все с любопытством рассматривали знамя, Иосс, часто взглядывавший на задумчивое лицо Томаса, неожиданно спросил его:
— А что, юноша, тебя не манит знамя "Башмака"?
Трактирщик добродушно рассмеялся:
— Ах, Фриц, ты еще не успел приглядеться к нашему мальчику: его тянет к себе ряса!
— Ряса? — с недоумением переспросил Иосс.
Томас густо покраснел, встал, выпрямился и твердо сказал:
— Меня влечет знамя любви и сострадания ко всему, что унижено и обездолено. Но восстание, кровь, смерть… Нет! Мне кажется, что еще есть возможность создать царство правды огненным словом, бичеванием пороков, пробуждением сознания, но не мечом!
II. ЗНАМЯ "БАШМАКА"
На другой день с раннего утра штольбергские улицы кишели народом. На площади, возле церкви, раскинулась ярмарка; здесь же были устроены у театральных подмостков места для почетных гостей из горожан. Плотники еще спешно кончали сколачивание скамеек и навесов, где должны были красоваться всевозможные ярмарочные товары. И торопливый стук молотков раздавался по всем улицам, прилегающим к площади. Торговцы и торговки спешно убирали свои лавочки. Возле груд разнообразных мехов пестрели шелковые, атласные и парчовые материи, золотые галуны и бахрома, кушаки, ленты, бархат и атлас. От всего этого у штольбергских модниц рябило в глазах и кружилась голова. Сапожные лавки были завалены красивыми разноцветными башмаками с острыми, загнутыми кверху носками и так называемыми "коровьими мордами" — широкой и неуклюжей обувью для простолюдинов. Над грудами сластей носился рой ос, а вокруг вертелись уличные мальчишки, с жадностью поглядывавшие на лакомства.
Но больше всего любопытных привлекала та часть площади, где продавались драгоценности, игрушки и часы. И здесь торговцам следовало быть особенно зоркими: один из охранявших ярмарку ландскнехтов[67] уже успел поймать маленького воришку, укравшего деревянный волчок.
Высокая колокольня старой церкви пестрела гирляндами. Священник спешил к обедне, смиренно опустив голову и не успевая отвечать на поклоны благочестивых фрау. Жидкие, дребезжащие колокола звонили. Колокольный звон будил жителей Штольберга. Томас Мюнцер вышел на улицу, когда все в доме еще спали.
Солнце всходило, и в его золотисто-розовых лучах на широких створчатых окошках хлебопекарни медные листы так и блестели; проворные руки молоденькой булочницы раскладывали на них теплые румяные хлебцы. Цирюльник посыпал опилками комнату, где брились. Хорошенькие горожанки в белоснежных чепчиках ставили около своих ворот праздничные березки. Фрау Мюнцер поднялась, услышав шаги сына; побежала за ворота и хотела остановить его:
— Томас! Томас! Сегодня у графа праздник, и я думала, что ты, как ученый, будешь читать у него стихи…
Но, заметив проходившего мимо монаха, она бросилась к нему под благословение, не окончив фразы. Томас видел, как она накладывала в мешок монаха всевозможные праздничные печенья, и знал, что она думает, будто день, начатый "благочестивым" подаянием, принесет ей счастье. Ему стало тяжело при виде этого суеверия; он ускорил шаги и направился к церкви.
Под высокими сводами было полутемно. В клубах кадильного дыма тускло мигали язычки свечек и лампад; на старой деревянной статуе мадонны во все стороны топорщилось парчовое платье, аляповато обшитое золотым галуном. Было душно, и пахло розами, которыми девушки убрали всю церковь.
Томас пробрался в темный уголок и опустился на колени.
Толпа вдруг отхлынула, расступилась, толкая и давя друг друга, и Томас чуть не упал.
Толпа шарахнулась, уступая дорогу графской семье. Высоко держал голову граф Штольберг. Гордо смотрели из-под его нахмуренных бровей суровые глаза. Пурпурный бархатный камзол был вышит золотом. От громадного берилла, блестевшего на шляпе, исходил яркий свет. И рядом с графом особенно ничтожной казалась маленькая, тщедушная графиня Эмилия, путавшаяся в тяжелых складках своего роскошного платья, расшитого золотом.
Но зато как великолепна была молодая графиня Кристофина, следовавшая за родителями в сопровождении своего жениха, сурового и напыщенного, как и отец, графа Теодульфа Гогенлоэ! На ней было платье со шлейфом из голубого атласа, затканное серебром.
Толпа расступилась перед ними, и молодая графиня надменно прошла вперед. Впрочем, зоркие глаза ее успели рассмотреть наряды горожанок, сидевших на скамейках.
В это время священник кротким, плачущим голосом говорил о смирении гордыни, о равенстве всех людей перед богом, а сам незаметно делал знаки церковному сторожу, чтобы тот скорее поправил сиденья на возвышении, предназначенном для графской семьи.
Томас не находил себе места.
— Блаженны нищие духом… — раздавался смиренный голос священника.
И Томасу слышались в нем лицемерно-заискивающие ноты. Томас не мог больше выносить этого гнусавого голоса и вышел из церкви. На душе у него было темно. У дверей ему бросилась в глаза коленопреклоненная фигура соседки, жены пекаря. Она горько плакала и по временам била себя в грудь кулаком.
— О чем вы, тетушка Берта?
Она знала Томаса с рождения и любила, как сына, а потому сейчас же поделилась своим горем:
— О боже мой, я так несчастна! Я так грешна, Томми! Много дней подряд, когда моему мальчику было худо, я молилась перед его постелью…
— Молились, тетушка? Да разве это грех?
— А как же! Я молилась своими словами, забыв, что у нас для всякого случая жизни есть латинские молитвы, назначенные нам святой церковью… И я подумала, Томми, что оттого моему мальчику стало хуже. Бог наказал меня. Святой отец, знаменитейший проповедник, который приехал сюда по случаю графской серебряной свадьбы, будет поучать нас после обедни. Я хочу просить у него исповеди и покаяться, чтобы не быть еретичкой. Ты ученый человек, Томми, скажи, как думаешь, он меня простит?
Она с такой наивно-детской верой ждала его ответа, что он с состраданием серьезно сказал: