Оно было всегда. Но таилось под спудом и сдерживалось примером исполнения долга, проблесками национального самосознания, стыдом, страхом и принуждением. Когда все эти элементы отпали, когда, для успокоения засыпающей совести, явился целый арсенал новых понятий, оправдывающих шкурничество и дающих ему идейное обоснование, армия жить долее не могла. Это чувство опрокинуло все усилия командного состава, все нравственные начала и весь военный строй. И вот началось.[177]
* * *
…На широком поле, насколько видно глазу, тянутся бесконечные линии окопов, то подходящие друг к другу вплотную, переплетаясь своими проволочными заграждениями, то отходя далеко и исчезая за зеленым гребнем. Солнце поднялось уже давно, но в поле мертвая тишина. Первыми встали немцы. То там, то тут из-за окопов выглядывают их фигуры, кой-кто выходит на бруствер — развесить на солнце свою отсыревшую за ночь одежду… Часовой в нашем передовом окопе раскрыл сонные глаза, лениво потянулся, безучастно поглядев на неприятельские окопы… Какой-то солдат, в грязной рубахе, босой, в накинутой на плечи шинели, ежась от утреннего холода, вышел из окопа и побрел в сторону немецкой позиции, где между линиями стоял «почтовый ящик»; в нем — свежий номер немецкой газеты «Русский Вестник» и предложение товарообмена.
Тишина. Ни одного артиллерийского выстрела. На прошлой неделе вышло постановление полкового комитета, против стрельбы и даже против пристрелки артиллерийских целей; пусть исчисляют необходимые данные по карте. Артиллерийский подполковник — член комитета, вполне одобрил такое постановление… Когда вчера командир полевой батареи начал пристрелку нового неприятельского окопа, наша пехота обстреляла свой наблюдательный пункт ружейным огнем; ранили телеграфиста. А ночью, на строящемся пункте вновь прибывшей тяжелой батареи, пехотные солдаты развели костер…[178]
9 часов утра. 1-ая рота начинает понемногу вставать. Окопы загажены до невозможности; в узких ходах сообщения и во второй линии, более густо населенной, стоит тяжелый, спертый воздух. Бруствер осыпается. Никто не чинит — не хочется, да и мало людей в роте. Много дезертиров; более полусотни ушло легально: уволены старшие сроки, разъехались отпускные с самочинного разрешения комитета; кто попал в члены многочисленных комитетов, или уехал в делегации (недавно, например, от дивизии послана была большая делегация к товарищу Керенскому проверить, действительно ли он приказал наступать); наконец, угрозами и насилием солдаты навели такой страх на полковых врачей, что те дают увольнительные свидетельства даже «тяжелоздоровым»…
В окопах тянутся нудные, томительные часы. Скука, безделье. В одном углу играют в карты, в другом — лениво, вяло рассказывает что-то вернувшийся из отпуска солдат; в воздухе висит скверная брань. Кто-то читает вслух «Русский Вестник»:
«Англичане хотят, чтобы русские пролили последнюю каплю крови для вящей славы Англии, которая ищет во всем барыша… Милые солдатики, вы должны знать, что Россия давно бы заключила мир, если бы этому не помешала Англия… Мы должны отшатнуться от нее — этого требует русский народ — такова его святая воля»…
Кто-то густо выругался:
— Как же, помирятся,…и…м…, подохнешь тут, не видавши воли…
По окопам прошел поручик Альбов, командующий ротой. Он как-то неуверенно, просительно обращался к группам солдат:
— Товарищи, выходите скорей на работу. В три дня мы не вывели ни одного хода сообщений в передовую линию.
Игравшие в карты даже не повернулись; кто-то вполголоса сказал «ладно». Читавший газету привстал и развязно доложил:
— Рота не хочет рыть, потому что это подготовка к наступлению, а комитет постановил…
— Послушайте, вы ни черта не понимаете, да и почему вы говорите за всю роту? Если даже ограничиться одной обороной, то ведь в случае тревоги мы пропадем: вся рота по одному ходу не успеет выйти в первую линию.
Сказал и, махнув рукой, прошел дальше. Безнадежно. Каждый раз, когда он пытается говорить с ними подолгу и задушевно — они слушают внимательно, любят с ним беседовать, и вообще, своя рота относится к нему по-своему хорошо. Но он чувствует, что между ним и ими стала какая-то глухая стена, о которую разбиваются все его добрые порывы. Он потерял дорогу к их душе, запутавшись в невылазных дебрях темноты, грубости и той волны недоверия и подозрительности, которая влилась в солдатскую среду. Не те слова, может быть, не умеет сказать? Как будто бы нет. Еще незадолго до войны, будучи студентом и увлекаясь народничеством, он бывал и в деревне, и на заводе и находил «настоящие» слова, всем доступные и понятные. А главное, какими словами заставишь людей идти на смерть, когда у них все чувства заслонило одно чувство — самосохранения. Мысли его прервало внезапное появление командира полка.
— Чёрт знает, что такое! Дежурный не встречает. Люди не одеты. Грязь, вонь. За чем вы смотрите, поручик?
Седой полковник суровым взглядом, невольно импонирующим, окинул солдат. Все повскакали. Он поглядел в бойницу и, отшатнувшись, нервно спросил:
— Это что такое?
На зеленом поле, между проволочными заграждениями шел настоящий базар. Группа немецких и наших солдат обменивали друг у друга водку, табак, сало, хлеб. Поодаль, на траве полулежал немецкий офицер — красный, плотный, с надменным выражением лица и вел беседу с солдатом Соловейчиком. И странно: фамильярный и дерзкий Соловейчик стоял перед лейтенантом прилично и почтительно.
Полковник оттолкнул наблюдателя и, взяв у него ружье, просунул в бойницу. Среди солдат послышался ропот. Стали просить не стрелять. Один вполголоса, как бы про себя, промолвил:
— Это провокация…
Полковник, красный от бешенства, повернулся на секунду к нему и крикнул:
— Молчать!
Все притихли и прильнули к бойницам. Раздался выстрел, и немецкий офицер как-то судорожно вытянулся и замер; из головы его потекла кровь. Торговавшие солдаты разбежались.
Полковник бросил ружье и, процедив сквозь зубы: «мерзавцы», пошел дальше по окопам. «Перемирие» было нарушено.
Поручик ушел к себе в землянку. Тоскливо и пусто на душе. Сознание своей ненужности и бесполезности, в этой нелепой обстановке, извращавшей весь смысл служения Родине, которое одно только оправдывало и все тяжелые невзгоды, и, может быть, близкую смерть, давило его. Он бросился на постель; лежал час, два, стараясь не думать ни о чем, забыться…
А из-за земляной стены, где было убежище, полз чей-то заглушенный голос и словно обволакивал мозг грязной мутью:
— Им хорошо, с. с-ам — получает как стеклышко сто сорок целковеньких в месяц, а нам — расщедрились — семь с полтиной отпустили. Погоди, будет еще наша воля…
Молчание.
— Слышно, землицу делят у нас в Харьковской. Домой бы…
Стук в дверь. Пришел фельдфебель.
— Ваше благородие (он всегда звал так своего ротного командира без свидетелей), рота сердится, грозят уйти с позиции, если сейчас не сменят. 2-ой батальон должен был сменить нас в 5 часов, а его и доселе нет. Нельзя ли спросить по телефону.
— Не уйдут, Иван Петрович… Хорошо, спрошу, да только теперь уже все равно поздно — после утреннего происшествия немцы смениться днем нам не позволят.
— Позволят. Комитетчики уже знают. Я так думаю, — он понизил голос, — Соловейчик успел сбегать объяснить. Слышно, что немцы обещали помириться, только чтобы следующий раз, когда придет в окопы командир, им дали знать — бросят бомбу. Вы бы доложили, а то неровен час…
— Хорошо.
Фельдфебель хотел уйти. Поручик остановил его.
— Плохо, Петрович, не верят нам…
— Да уж Бог его знает, кому они верят; вот на прошлой неделе в 6 роте сами фельдфебеля выбрали, а теперь над ним же измываются, слова сказать не дают…
— Что же будет дальше?
Фельдфебель покраснел и тихо ответил:
— А будет то, что Соловейчики над нами царствовать будут, а мы у них на положении, значит, скота бессловесного, — вот что будет, ваше благородие!..
Пришла, наконец, смена. Зашел в землянку командир 5 роты капитан Буравин. Альбов предложил ознакомить его с участком, и объяснить расположение противника.
— Пожалуй, хоть это не имеет значения, ибо я по существу ротой не командую — нахожусь под бойкотом.
— Как?
— Так. Выбрали ротным прапорщика, моего субалтерна, а меня сместили за приверженность к старому режиму — два раза в день, видите ли, занятия назначал — ведь маршевые роты приходят абсолютно необученные. Прапорщик первый и голосовал за мое удаление. «Довольно — говорит — нами помыкали. Теперь наша воля. Надо почистить всех, начиная с головы. С полком сумеет справиться и молодой, лишь бы был истинный демократ и стоял за солдатскую волю». Я бы ушел, но командир полка категорически воспротивился и не велит сдавать роты. Вот теперь у нас два командира, значит. Пять дней терплю это положение. Послушайте, Альбов, вы не торопитесь? Ну, прекрасно, поболтаем немного. Что-то тяжело на душе… Альбов, вам не приходила еще мысль о самоубийстве?