— Ну, чего испугалась? Я же так просто, я же к ней, как к дочке!
— Ненадолго тебя хватило, Рома, — сглатывая набежавшую слезу, сокрушённо ответила она. — Я знала, что когда-нибудь этим всё закончится.
— Ты чего выдумываешь? — злясь на себя за всю эту затею, начал он раздражаться. — Сама раздуваешь из ничего. Нет, чтобы сказать и из головы выбросить! Скрываешь… А зачем? Это Степан Савельевич считает, что дурачка нашёл. Не выйдет. Хочешь, чтобы всё миром, скажи — кто, и забудем. Иначе могу подумать, что он тут где-то, что тебе самой не за меня, не за нас всех, а занего боязно.
В глазах потемнело от собственных слов, затрясся весь от ярости и, грохнув кулаком по столу, завыл от боли:
— Кто!?
Наца вздрогнула и, как человек, которому нечего терять, подхватила ребёнка на руки, закричала Роману в лицо:
— Не скажу! Никогда не скажу! Хоть режь — не скажу. Если бы ты хотел добра всем нам, то и не спрашивал… Душа твоя не с нами. Загубил ты… Сам всё загубил.
И, как была — раздетая, с девчонкой на руках, выбежала из дому, вскочила в открытые сенцы хозяйкиной половины.
Хотел кинуться за нею, но что-то удержало. И слава Богу! Конечно, мог догнать, схватить. Плевал он на Лукерью, соседей и вообще на всех! Но чего бы добился? Чувствовал, что попался как перепел в силки — куда ни повернись, с каждым движением петля затягивается всё туже. И самое обидное, что началось-то с ничего! Ромке казалось, что сердце его вот-вот лопнет от тоски и отчаяния. Задыхался. Вышел на приступки, которые ещё летом сам смастерил у входа в коридорчик. Низкое зимнее небо в темноте цеплялось за кривые крыши, оно задавило посёлок, будто отсыревшим ватным одеялом.
«Напиться бы!» — мелькнула мысль во спасение. Жаль только, что кабаки были закрыты с осени четырнадцатого. Днём на базаре в Макеевке ещё можно было купить из-под полы бутылку какой-нибудь дряни. Предприимчивые люди, чаще всего в полувоенной одежде, нашёптывали проходящим: «Есть горючка, медок, денатурат…» Но чаще всего торговали «ханжой» — своего рода брагой, настоянной на махорке или кореньях самосадного табака. При невысоких градусах спирта она разила наповал — била в голову так, что глаза лезли на лоб, руки дрожали и даже на следующий день создавалась полная иллюзия тяжкого похмелья: головные боли, полуобморочное состояние. Но именно этого недоставало сейчас Роману Саврасову!
Решительно вернулся в комнату, откинул крышку сундука, нетерпеливо стал рыться в тряпках. Потом опрокинул, вывалил содержимое прямо на пол. Разгрёб всё и из пёстрой кучи выхватил Нацин ридикюльчик — шелковый, расшитый бисером, с металлической, в виде двух шариков, застёжкой. В нём она хранила небольшие семейные сбережения.
К чести Романа, он мало интересовался деньгами. Хватило бы до получки — и ладно. В нём жила уверенность, что уж на кусок хлеба всегда заработает. Вытащив содержимое ридикюльчика, сунул в карман пиджака, снял с вешалки казакин и выскочил из дома, даже не заперев двери.
ГЛАВА 14
Третью ночь подряд полк поднимали по тревоге часа за два до положенного времени. По казарме бежал дневальный и гнусавым, противным голосом орал:
— Уч-чебная рота! Па-адъём!
Так орал, что глаза закатывал. Случалось, в наряд назначали и хорошего парня. Но после дежурства, когда он мучительно — хоть спички вставляй в глаза! — боролся со сном, а остальные по-сволочному равнодушно храпели, после этого самый хороший парень вдруг обретал дурной, тупо злорадствующий голос.
— …па-адъём!
Едва дневальный раскрыл рот, Шурка вылетел из койки, присел возле спящего внизу под ним Семернина и стал обуваться. Быстро: три-четыре коротких, как удары, движения — и нога в портянке словно куколка! Юфтевые сапоги сели на ноги ладно и плотно.
— Ты что, в шароварах спал? — удивлённо спросил Семернин, сбрасывая с себя одеяло и шинель.
— Нет, я их на лету надел.
В казарме стоял собачий холод, потому что топливо в Петроград подвозили плохо, заводам не хватало. Но пожившему в артельном балагане эта казарма могла показаться светёлкой: тюфяки, набитые сеном, байковые одеяла, деревянный, натёртый кирпичём пол — уют, можно сказать!
Шурка выскочил в коридор, хлопали двери на втором и третьем этажах: самые прыткие, вроде него, уже спешили на улицу. Проскочил мимо дежурного у входа, хватанул полной грудью ледяной воздух, мокрый от близости Балтики. После прокисшей атмосферы казармы, где солдатики размещались как в пчелиных сотах, этот воздух резанул, освежил, высветлил мозги.
Через чуть освещённый газовым фонарём плац пробежал в угол двора, к солдатской уборной — длиннющей, очков на двадцать по обе стороны… Уже на обратном пути его догнал старший унтерофицер Паулутис. Отвёл на площадку с чучелами из соломы и рогожи, где обычно новобранцы отрабатывали приёмы штыкового боя. Туда не доставал свет фонаря.
— Не решаются товарищи. Не уверены, что другие полки поддержат.
— А они понимают, — спросил Шурка, — что нашими руками хотят удавить забастовку?
— Понимают… — вздохнул Паулутис. — Но не выйти из казарм… Это же приказ. Разоружат — и под суд. Решили так: если дело дойдёт до оружия — стрелять в небо. Передай своему отделению.
— Они сделают так и без нас.
А казарма уже гудела, как вселенская ярмарка.
— Первая р-рота, выходи строиться!
— Учебная рота-а… Смир-рна! Отставить. Оправиться!
В половине шестого им дали завтрак и по три чёрных сухаря с собой. Значит, опять уводили на целый день. Два батальона вместе с сапёрной и учебной ротами построились в колонну и поползли из ворот. По четыре в ряд, закинув винтовки на плечи, под собственный грохот сапог о мостовую.
…В промозглой темноте февральского утра, словно щупальца огромного спрута, на которых омерзительными волосками щетинились штыки, воинские части вползали в Петроград. Роты и батальоны выстраивались вдоль Невы, на мостах и поперёк улиц, разъединяя рабочие окраины, отсекая их от центральных площадей и Невского.
Учебную роту привели на Николаевскую площадь и поставили на противоположной от вокзала стороне. Офицеры, потоптавшись возле ещё закрытого трактира, ушли в вокзальный буфет. Остальные, составив винтовки поотделённо в козлы, отчаянно дымили махоркой, жались группками к стенам домов, где меньше дуло. Медленный рассвет, казалось, вовсе заиндевел, завис полумраком над городом. Подъезжали извозчики, опасливо останавливались в центре площади. Два ломовых проехали под арку на товарный двор.
— Тихо что-то, — подошёл Паулутис.
— Воскресенье, — ответил Шурка, — гудков не слышно.
Спокойствие на улицах Петрограда в то утро обмануло не только старшего унтер-офицера Паулутиса. Пожелал быть обманутым этой тишиной и командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов. Стачка, начатая путиловцами, в считанные дни охватила весь Питер, она перерастала в восстание, каждый её день казался высшим и последним напряжением. Женщины оставляли хвосты очередей, круглосуточно толпящихся возле булочных, и шли митинговать, вместе с демонстрантами напирали на полицейские патрули и армейские заслоны.
О событиях 25 февраля царица писала в Ставку Николаю: «Это — хулиганское движение. Мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, — просто для того, чтобы создать возбуждение…» Царь успокаивал супругу: «Беспорядки в войсках исходят от роты выздоравливающих, как я слышал». А командующему округом отдал распоряжение: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки…»
Безлюдные, наводнённые лишь солдатами, казаками и жандармами улицы обнадёжили командующего, и он ответил царю телеграммой: «Сегодня, 26 февраля, с утра в городе спокойно».
Но затем оказалось, что спокойствие это было обманчивым…
Шурка видел, как к приходу поезда оживлялись не только извозчики. Подъезжал конный разъезд жандармов, появлялась полиция, какие-то подозрительные типы провожали глазами каждого выходящего из вокзала. Потом где-то поблизости за домами послышался рокот — будто на терриконе опрокинули вагонетку с породой, и чёрные камни катятся по склону, глухо соударяются, мощно шуршат…
На углу Лиговки и Невского проспекта остановилась группа конных жандармов. От неё отделился старший и направился через площадь, казалось, прямо к Шурке. Но не к нему. По Старо-Невскому выезжала полусотня казаков. Жандарм подъехал к хорунжему и, придерживая нетерпеливого коня, распорядился:
— Господин хорунжий, у Казанского собора толпа бесчинствует. Появились листовки. Извольте поспешить.
— У меня другой приказ, — отвернулся от него казак.
— Вы будете отвечать! — вскричал жандармский начальник.
— А пошёл ты…
Казак выругался и повёл свою полусотню вдоль здания вокзала, огибая его.
А рокот нарастал. Побежали к своим взводам офицеры. Солдаты разобрали винтовки и растянулись цепью. Жандарм подъехал к командиру роты поручику Комлакову, но тот лишь махнул рукой. С Лиговской улицы на площадь выбежали, пронзительно свистя, два городовых и целая гурьба мальчишек. За ними чёрной лавиной шла толпа.