К Шурке протолкалась давешняя девица, что агитировала его солдат. Покрасневшей от холода рукой взяла за отворот шинели, заглянула в глаза:
— Нельзя тебе в казарму, солдат. Офицеры не простят. Пошли с нами.
В шевелящейся массе народа она стояла совсем рядом. Волновалась, должно быть. Верхняя губа нервно подрагивала, в тёмных, с неуловимым переливом глазах билось сомнение или какая-то нерешительность, вроде она стояла перед важным выбором. В Шуркиной груди вспыхнуло острое желание помочь ей. Но чем?
Вместе стали протискиваться ближе к домам. За Шуркой увязался Лысухин — солдат из его отделения. И вскоре все оказались в одном ряду колонны, которая текла по набережной. На углу квартала, где надо было свернуть к Невскому, колонна застопорила, разливаясь, как ручей у запруды. Тесным строем, стремя к стремени, улицу перегородили конные жандармы. Шурка, а за ним и Лысухин, стали снимать с плеч винтовки, но их опередили. Из колонны прогремело несколько выстрелов, жандармский офицер уронил голову на холку лошади, строй кавалеристов сломался, они стали разворачивать всхрапывающих коней и под выкрики толпы уходить. Люди хлынули в улицы — и опять какая-то заминка. Послышался звон разбиваемых стёкол, глухие удары, крики… Громили оказавшийся на пути полицейский участок.
И опять остановка — путь пересекла другая колонна, тоже устремившаяся к Невскому. Сюда стекались со всех рабочих окраин, затопляя не только проспект, но и прилегающие к нему Лиговку, Садовую, набережную Фонтанки… На каждом перекрёстке — свой митинг, свои выступающие…
После полудня появилось много вооружённых рабочих — оказывается, одна из колонн взяла приступом арсенал и теперь там раздавали оружие. Появились автомобили с пулемётами на крышах кабин, в их кузовах стояли солдаты и матросы. По-собачьи тявкая резиновой дудкой-сигналом, такой автомобиль полз через толпу, раздвигая её. Время от времени появлялись листовки.
Один грузовик застопорил возле Гостиного двора, и с него какой-то матрос звонким, ликующим голосом, приседая от напряжения, выкрикивал, обращаясь к толпе:
— Товарищи! Здесь у нас… вот — на борту товарищи… ваши р-р-еволюционные товарищи, которых мы вместе с братишками-пехотинцами… только что освободили из Петропавловской крепости!! Послушаем их, товарищи!
От всех этих выступлений у Шурки в мозгах — ломота. Одни: «Да здравствует демократическая республика!» Другие: «Долой всякую власть! Натерпелись — довольно!» Одни: «Долой войну! Штык в землю — обнимись с немецкими братьями!!» Другие: «Мы проливали кровь за Романова и его свору, а теперь встанем на защиту республики, которую создадим на обломках трона!» Одни кричат: «Не будет бедных!» Другие кричат! «Не будет богатых!» Шурка думает: «Чёрт возьми! А кто же будет?»
Вместе с частью выборжцев он направился — а вернее, его понесло — к Таврическому дворцу. Лысухин где-то потерялся, раза два надолго исчезала, но потом снова появлялась поблизости Анна, та самая, которая посоветовала уйти из части. Они успели познакомиться, даже узнать кое-что друг о друге, потому что эти несколько часов растянулись, как несколько недель. Оба поддерживали самых «певых», самых непримиримых ораторов. А после Таврического дворца, где заседал Временный комитет Государственной думы, сами ораторы час за часом «левели». Выступали со ступенек одного из подъездов, с грузового автомобиля, появлялись люди «только что оттуда». Услышанные от них новости передавали, несли дальше: «Председатель Временного комитета Родзянко поехал и взял под арест царских министров». Одни кричали «Ура!». Другие возмущались: «Почему Родзянко? Он царскую Думу шесть лет возглавлял! Вместо дома Романовых теперь будет дом Родзянко — так, что ли?»
Подходили какие-то воинские команды, раздвигая толпу, прорывались к парадному подъезду дворца, там охрана из добровольцев задерживала их, пропуская вовнутрь лишь одного-двух «представителей».
У крайнего подъезда путано и длинно выступал представитель только что созданного Совета рабочих депутатов. Анна, которая стояла рядом, переживала каждое слово оратора, не обращая внимания на холод, хотя, по всему было видать, замёрзла изрядно. Она совала пальцы в коротковатые и узкие рукава своего пальто, пыталась согреть их под кончиками платка на груди, дышала на сжатые кулачки. Шурка великодушно взял её руки в свои ладони, подышал на них, растёр… Такое было у всех настроение, будто каждый рядом — друг тебе и брат. Почему не помочь девчонке, если у тебя самого и ладони горят, и душа пылает!
— Ну, шахтёр! — удивлённо посмотрела на него, а руки свои не высвободила. — Ты, видать, уголь в харчи добавляешь!
Анна была статная, хорошего росту, держалась прямо. Шурка ни в солдатах, ни раньше женщинами особо не интересовался, разве что в госпитале, когда уже пошёл на поправку. Идеалом красоты, исходя из солдатских понятий, были всякие шерочки и машерочки — маленькие, мягонькие, отовсюду кругленькие, мимо которых и пройти невозможно, чтобы не ущипнуть или не погладить. Глядя на Анну, подумал, что такую походя не ущипнёшь. За такими не вяжутся. Их вообще не выбирают. Такая сама когда-нибудь выберет.
Стылый зимний день быстро темнел, ещё плотнее и ниже стало небо. Поредели толпы на улицах, ломаным строем, вернее — ватагами, проходили отряды вооружённых рабочих, которые формировались тут же из людей одного завода или цеха.
К Шурке подошёл мужик в стёганой шапке, чем-то похожий на Штрахова, сурово спросил:
— Куда же ты теперь, солдат? Мне дочка сказала, — он кивнул на Анну, — что это ты там на берегу кашу заварил.
— Да так оно само вышло.
Мужик смерил его взглядом и, не вдаваясь в дальнейшие расспросы, распорядился:
— Пойдёшь с нами. Завтра определимся, что и как.
Выборжцы возвращались большими группами. Многие были вооружены. Егор Трофимович — так звали отца Анны — привёл Шурку к себе домой. Жили они в заводском посёлке, у чёрта на куличках, где по бесконечным кривым улицам были рассованы бревенчатые бараки и отдельные домики. Каждое строение обросло сарайчиками, голубятнями. В лунном свете всё это казалось свалкой отживших строений, выброшенных за ненадобностью из «приличных» улиц города.
По дороге, а шли они довольно долго, Шурка успел рассказать кое-что о себе, о Донбассе, о том, как вместо тюрьмы попал в окопы, как в царскосельском госпитале великая княгиня вручала ему «Георгия». Говорил так, вроде бы над собой подтрунивал, сам же краем глаза посматривал, интересуясь знать, как реагирует на его рассказ Анна.
— Помурыжило тебя, — сказал Егор Трофимович. — Надо же — в офицера пальнул! На такое не каждый решится. Тут один миг, а упусти его — сколько кровищи могло бы на лёд вылиться!
Анна не вмешивалась в их разговор, но Шурка чувствовал, внутри себя чувствовал, что она где-то рядом и прислушивается. Может поэтому, а не из скромности, он не стал объяснять, как вышло, что стрельнул в подпоручика. Ведь для этого пришлось бы вспомнить и своё ничтожество, которое пережил возле Николаевского вокзала.
На подходе к посёлку ватага стала редеть. Возле одного из бараков Егор Трофимович попрощался с товарищами. По стёжке меж голых кустов прошли мимо бревенчатой пристройки, которая кончалась закрытым крыльцом, прилепившимся к углу дома.
Двери им открыла пожилая женщина в вязаной безрукавке, перепоясанная тёплым платком. Когда вошли в кухню, она прибавила огня в лампе, осветив плиту и нехитрую мебель: несколько табуреток, стол, шкафчик для посуды и припасов. На вбитых в стену гвоздях висела одежда. Шурка в первые секунды даже несколько разочаровался. Он ожидал, что такая… даже, пожалуй, умнее Сони, барышня должна и жить в каких-то не таких, как все, условиях.
— Вот, мать, солдата на постой привёл, — доложил Егор Трофимович.
— Милости просим, — не слишком приветливо сказала та, — поголодаем вместе… Хлеба в лавке сегодня так и не досталось. Утром немного привезли, а больше и не было… Господи! — она вдруг села на табуретку и расплакалась: — Я-то за день изболелась вся — где вы, что с вами? В городе стреляют!
Анна шастнула за занавеску, на миг открылось внутреннее убранство комнаты: комод, кровать на панцирной сетке, большой сундук с плоской, удобной для лежания крышкой… Хозяин предложил Шурке помыть руки, сам слил ему над тазиком, а хозяйка достала из духовки завёрнутый в старую одёжку чугунок и пригласила к столу.
В чугунке оказалась тёплая картошка в мундирах. Хозяйка подбросила в плиту дровишек и поставила на неё большой медный чайник.
Шурка очень проголодался. Три сухаря, выданные в части, сгрыз ещё днём: по кусочку, по кусочку отламывал и сосал, как конфеты. Когда в кармане остались одни крошки, даже обидно стало: ни разу не нажевал полный рот такого приятного, с кислинкой, месива, чтобы почувствовать полновесный глоток. И теперь при виде картошек у него потекли слюнки.