Мейер очень смутился.
— Но как же иначе-то быть, — сказал он, — родители мои небогатые и очень почтенные люди, мое высшее образование берет их последние достатки, в будущем я должен, во всяком случае, быть не ниже их по своему положению, и это возможно только... вы же сами это понимаете, наше положение в обществе определяется приличной женой, и ей нужны для этого деньги. Так живут у нас все трудящиеся люди; скажите, как же это решается у вас, социалистов?
— У нас это решается, — ответил Алпатов, — не индивидуально, а общественно. Семейный и половой вопрос — только часть общего социального вопроса, мы сначала изменим условия экономические, общественные, а потом будем и лично устраиваться по-новому в этих условиях.
— Но если так случится, что ваша природа мужчины потребует удовлетворения раньше, чем создадутся благоприятные для новой жизни общественные формы?
— То же и с вами может случиться, — у вас может явиться приличная невеста, а приличное для нее содержание вами еще не будет достигнуто. Скажите, как найдетесь вы в этом случае, а потом и я вам отвечу.
Мейер улыбнулся и сказал:
— Студенты обыкновенно у нас много танцуют в веселых кабачках с девушками, и обыкновенно это бывает портниха, а когда студент кончает курс, то женится на своей любимой невесте.
— Это двойная бухгалтерия, — ответил с негодованием Алпатов, — и такая гадость!
Мейер очень сконфузился и даже покраснел.
— Научите же меня, — стал он просить Алпатова совершенно искренно. Я, право, не знаю, как же иначе быть? Вы лично, простите меня, разве еще совершенно не имеете в этом потребности?..
Алпатов сильно покраснел и смущенно стал смотреть в стакан с пивом. Мейер даже испугался и взял его за локоть.
— Ну, простите, простите меня, добрый камерад, за нескромность, уверяю же, я не вашим личным интересуюсь.
— Нет, отчего же, — поднял глаза Алпатов, — мне кажется, я люблю одну девушку... и это мне не мешает. Я даже в этом чувстве как будто вижу силу, не допускающую мысли 0 Другой: вы назвали другую, кажется, портнихой?
— Не надо, не надо сердиться, — воскликнул Мейер, — все понимаю теперь — мы маленькие люди, наше чувство надвое: одно для портнихи, другое для невесты; у нас так делают все. Но вы большой человек, вы герой, я только у Шиллера это читал и думал — в жизни этого не бывает: вы хотите жить одним чувством. Вы сильный человек. Но как вы думаете, если произойдет мировая перемена, то и мы тоже будем, как большие сильные люди?
Алпатову стало подозрительно, не смеется ли над ним собеседник, и он испытующе поглядел на него: немец смотрел глазами чистого кролика. Тогда Алпатов стал говорить ему по всей правде:
— Вы очень ошибаетесь, считая меня за особенного и великого человека. Все наши русские исследователи народной жизни: Достоевский, Толстой, Тургенев и с ними вся наша интеллигенция, наши отцы, матери признают, что великое родится в малом и незаметном, оно живет в массах, и великий человек выделяется только тем, что берет на себя от масс большое поручение. Вот что, а вы хотите составить мораль как будто отдельно, для больших и для малых.
— Вот именно, — ответил Мейер, — все великие люди во все времена заботились о малых и им давали добрые законы обыкновенной жизни, более легкие, чем для себя. Не будем спорить, мне теперь все ясно, вы идете по пути великих людей, но еще не успели приготовить законы жизни для маленьких.
Ничего не было в открытых, чистых глазах Мейера, кроме желания служить честно коротенькой правде, которая в России называется мещанством.
Но они расстаются, конечно, друзьями, они, конечно, будут встречаться и, может быть, даже готовиться вместе к зачетам по общим предметам. На улице, провожая Мейера, Алпатов разглядел, что ноги у него от детского рахита были немного кривые, трудно было представить его танцующим с веселой портнихой, но в будущем виднелась отчетливо его прогулка в воскресный день по Тиргартену под руку с своей анштендиге фрау [Немецкое ausfandiger Frau приличная жена].
«Может ли кто-нибудь со стороны сказать о моем будущем?» — подумал Алпатов, садясь на велосипед.
И, сильно нажав на педали, помчался между экипажами к невесте.
Совершенный вздор мещанской жизни, услышанный им от Мейера, его удивление от рассказа о работе Бюхера сильно ободрили Алпатова. Невеста ему стала представляться реальной в сравнении с фантастической приличной женой, и потому он без робости поднялся по лестнице и уверенно позвонил в квартиру пасторши Вейсс.
На звонок скоро выходит девушка и отвечает, что русская фрейлейн уехала в Йену.
— Давно ли уехала? — спрашивает Алпатов. — Всего час назад, — ответила девушка.
— Но, может быть, она скоро вернется в Берлин?
— Нет, — ответила горничная, — фрейлейн сказала, что совсем не вернется в Берлин.
— И адрес свой в Йене не оставила?
— Я спрошу сейчас фрау Вейсс.
Голос пасторши Вейсс раздался из невидимой комнаты:
— Ничего не оставила!
А из другой какой-то таинственной комнаты был и другой вещий голос:
— Не видать тебе невесты, как ушей своих.
САКСОНСКАЯ ФЕЯ
Далекий друг мой, не удержусь от соблазна передать вам кое-что из близкого, что сейчас окружает меня. Помните сынишку моего, о котором я говорил вам вначале, что сорок девушек выбрали его старостой: он теперь кончил свою школу и готовится в «вуз». Я прочитал ему эти письма к вам и просил его высказаться о романе Алпатова с Инной Ростовцевой и по возможности представить мне, как отнеслась бы новая молодежь к моему рассказу. Он ответил мне скоро, что лично его рассказ очень волнует, и верней всего потому, что он догадывается немного и о моей личной жизни, но современной молодежью такой рассказ не будет понят, они скажут: «Это не любовь, а только воображение». Долго мы спорили, он приводил мне множество примеров реальной любви в современности, и я каждый раз доказывал, что все его случаи тоже основываются на воображении, только в сторону, нежелательную для творчества на земле хорошего, сильного и умного человека. Но, сказав так, я испугался плена своих лет: ведь все отцы, часто в юности называющие себя материалистами и реалистами, в отношении своих детей потом становятся идеалистами. Итак, очень возможно, что и эти новые реалисты, чурающиеся воображения в любви, готовят Для своих детей какой-то новый идеальный сюрприз. Отбросив в сторону дурные возможности в современности, я стал вместе с моим сыном искать тот хороший смысл его реализма, из которого потом каким-то образом получается «идеализм», и мы вместе с ним решили, что этот реализм есть настойчивое требование современной молодежью новых форм быта, согласного с новой необыкновенной эпохой.
— Но тогда, — сказал я сыну, — мы с тобой далеко не ушли друг от друга: у нас в этом тоже не было примера, и каждый решал эти вопросы по-своему.
— Почему же, — спросил меня сын, — эта Инна у тебя все как-то не дается Алпатову и убегает?
— Уверяю тебя, сын мой, — сказал я, — что чувствую себя в рассказе не больше как маленьким колесом, через которое перекинут ремень от огромного маховика; я ничего не выдумываю: Инна должна убегать от Алпатова.
Я сделал уступку сыну, принимая во внимание обыкновенную склонность молодежи к натуральным законам.
— Я представляю себе, — сказал я, — что творческая сила природы, ставшая личным делом отдельного человека, преображается, но не изменяет общим законам; Инна должна бежать от Алпатова потому же, как в клетке для спаривания животных самка долго бегает по кругам и не дается самцу. И в брачном полете птиц всегда она стремительно летит впереди от него, и он ее догоняет. Вся разница с нами состоит только в том, что у них не обращают никакого внимания на тех, кто погиб в непобедимом стремлении каждого, размножаясь, продолжать свое бытие: роман животных кончается браком. В человеческом же мире, я так понимаю, чувство жизни разнообразней и тоньше, чем у животных, свадьба у нас не единственный конец, напротив, любовный пробег человека по земле интересует нас, как и его смертный пробег.
После этих слов мой сын глубоко задумался.
Друг мой, эта справка с современностью дает мне еще большую смелость отдаваться своему воображению, потому что я убедился, отцы не передали нашим детям готовых форм брака, матери в революцию променяли на хлеб приданое своих дочерей, и в этой пустоте быта мечты и сны Алпатова реальны и найдут своих толкователей.
Бывают повторные музыкальные сны, которые никогда уж больше не привидятся, если хоть раз попробовать их рассказать даже самому близкому или записать: в словах уходит сон навсегда от себя и больше не возвращается. Вот почему, наверно, так все боятся писать о самом близком и дорогом, почему, наверно, и так редки подлинные поэты. Но эти отпущенные на волю слова сами становятся как люди, часто вмешиваются в дела и переменяют отношения.