Эти маленькие страхи отучают нас думать, они отучают нас от страха великих потерь — утраты свободы, погибели души, разлуки с любимым. Тысячи маленьких повседневных страхов парализуют волю, превращают нас в нормальных советских тягловых скотов. Боимся Педуса, соседей, участкового, что-то лишнее сказать, не так взглянуть, описаться, не вовремя поднять руку, только бы сохранить свой жалобный способ существования белковых тел.
Но, может быть, ценой ужасной муки одного большого страха возможно отделаться от всей этой липкой гадости, опутавшей плесенью мозг?
Я согласилась на все, чтобы выжить. Я вместе со всеми согласилась подыгрывать этой игре.
Если бы все просто закричали — две сотни миллионов обиженных, несчастных людей — в один момент закричали — НЕТ! НЕТ! НЕТ! то от одного этого крика рассыпалась бы проклятая вечная машина.
Но мы согласились играть в этом кошмарном представлении роль счастливых людей. Мы все согласны потерпеть отдельные временные недостатки и некоторые случайные перегибы, поскольку во всем остальном мы счастливы и всем довольны. Нам никто не может помочь, пока мы все с омерзением и пронзительным криком не сорвем с себя гадостную паутину страха, проросшую в нас подобно второй кровеносной системе.
Они убили моего отца, свели в могилу мать, они измордовали мою жизнь и оторвали единственно любимого человека. Они сделали меня нищенкой, а мою работу оплевали и втоптали в грязь. Они превратили мое бытие в особо мучительный способ существования белкового тела.
И я продолжаю подыгрывать им — послушная участница слаженного дуэта нашего несчастья. Я помогаю им своим молчанием, своим согласием на роль изменницы и прокаженной, своим согласием с версией о смерти отца от руки бандитов, молчаливым согласием с самопроизвольной, ни с чем не связанной смертью матери от инфаркта, согласием с тем, что у меня плохая диссертация, согласием с тем, что какой-то прохвост лучше Бялика, согласием с тем, что иудаизм — погоня за наживой, а еврейский культ — торгашество.
Почему? Почему? Почему я веду себя так позорно? Или я уже совсем потерялась?
Великий цирковой дрессировщик Дуров добивался чудес от своих животных лаской и вниманием, и систему свою строил на «вкусопоощрении» и «трусообмане». Но ведь наши дрессировщики добились гораздо больших результатов, применив к нам систему «трусопоощрение» и «вкусообман». Вся моя жизнь — непрерывное трусопоощрение и вкусообман. Так нельзя жить человеку — это участь циркового животного.
Раньше трусопоощрением от меня добились согласия всегда молчать и за это поддерживали мой обмен веществ вкусообманом в тридцать один рубль и возможностью спать на своей тахте, а не на тюремной наре.
Теперь во мне поощряют моего огромного труса надеждой беспрепятственно выехать отсюда через несколько месяцев.
А достаточная ли это цена, чтобы свыкнуться навек с мыслью, что ты не человек, а дрессированное животное? Что увезешь ты туда, кроме своего белкового тела? Память о своих мученически умерших родителях? Но ты ведь здесь согласилась с их почти естественной смертью? И на память претендовать не имеешь права.
Надежду на новую любовь? Но тебе тридцать лет по паспорту, восемьдесят — в душе и твердая уверенность, что никто никогда не заменит Алешку.
Возможность интересно работать? Но здесь пережито, увидено, перечувствовано такое, что литература уже не кажется самым главным и интересным делом на свете.
Что предстоит там? Мы ведь на чашках огромных незримых весов — разновесов. Там можно будет пожать только посеянное здесь. Возить через все кордоны дрессированных животных нет смысла.
За стеной у паралитика вдруг истошно заголосило радио — я вздрогнула от неожиданности и прислушалась. Передавали последние известия, мне было слышно каждое слово, будто динамик висел над моим ухом. Радио сообщало о постановлении правительства в области выравнивания цен: дорожал бензин вдвое, кофе — вчетверо, предметы роскоши — мебель, ковровые изделия, украшения, меховые вещи, машины — на четверть, на треть, на половину, вдвое. На одиннадцать процентов подешевели нейлоновые рубашки. Спрос превышает производственные мощности — пока, временно, а также в порядке борьбы со спекуляцией — вот выровняли, полный баланс.
Господи, сколько же может безнаказанно продолжаться это трусопоощрение и вкусообман? Ну хоть один человек из миллионов возмутится вслух? Закричит — нет! Хоть кто-нибудь завопит однажды?
Нет, все глухо и безнадежно немы. Все согласны. Что же может заставить их разверзнуть уста? Или они все давно умерли?
И ты умерла? Это ведь не летаргия — любой сон когда-то кончается? И придуриваться немыми люди столько не могут. Значит, мы все умерли? Может, освободить инспекторшу ОВИРа Сурову от хлопот и попросить выслать меня моему брату Симону Гинзбургу в запаянном свинцовом ящике?
Незримо дрожат чашки весов — там никому трупная падаль не нужна.
Я не падаль. Я еще жива. Разум сильнее страха. Надо пойти и посмотреть в глаза убийце моего отца.
32. АЛЕШКА. ВОДИТЕЛЬ
Значит, все это теперь бессмысленно? Безусловно. Бессмысленно и ненужно.
Но разве есть какой-то смысл в жизни, если знаешь, что все равно умрешь?
А все-таки тянем эту линию борьбы, побед и поражений. Есть ли смысл в горящем в ночи огоньке? Мы — мгновенная вспышка света между двумя океанами тьмы.
Нет, смысл-то есть. Но теперь это все нецелесообразно. Не сообразно цели…
Из дежурной комнаты вышел милицейский лейтенант и смущенно сказал:
— Подождите еще немного, там наши товарищи наводят справки…
— Хорошо, я подожду.
Нецелесообразно. Вот-вот! Это же и есть одно из наших главнейших достижений — мерять нравственность целесообразностью. Сообразовать с целью добро, справедливость и правду. А поскольку это никогда не сообразуется с нашей целью, то любой нравственный поступок становится сразу нецелесообразным. И приличные-то люди постепенно уверились в нецелесообразности нравственности. Быть Гамлетом нецелесообразно. Но на роль Гамлета не нанимаются. Как в пришедшем безумии, человек им однажды становится, если он вдруг проникается идеей, что правда не может быть сообразна какой-то заведомо назначенной цели. Правда не имеет цели. Она просто — правда. Без нее мы превращаемся в то, чем мы все стали.
Милиционер вышел опять из дежурки и протянул мне линованный листок:
— Вот нашли вашего героя…
На листочке детскими фиолетовыми буквами было написано: «Гарнизонов Павел Степанович, 1922 г. р., Каунасское шоссе д. 56». Как радостно взялась милиция помочь мне — столичному ТАССовскому корреспонденту — найти героя моего очерка, славного чекиста, партизана, героя войны и борьбы с националистическими бандитами Павла Гарнизонова! Я не знал его отчества, года рождения, проживает ли он вообще в Вильнюсе, как собирался когда-то. Но они все трудности преодолели за полчаса. Ах, Пашка, веселый душегуб, знали бы они, зачем ты мне нужен!
Все давно похоронены, раскиданы по теплым пенсионным норам. Ула уезжает — она бросила меня. Искать тебя, Пашка, было нецелесообразно. Но если человеком овладело старательское сумасшествие, если он ощутил однажды тревожно-радостное теснение в сердце, промывая грохот жизни в поисках крупиц правды, когда под слитной гущей пустой породы уже мелькнули золотистые искорки истины и все внутри тебя трепещет и рвется от предчувствия близкой коренной жилы, — тогда он плюет на целесообразность.
«Это вам в сторону Элект ехать», — сказали мне в милиции. Я и ехал по Каунасскому шоссе, вспоминая, как Соломон растолковывал режиссерам сверхзадачу Гамлета: «Гамлет призван раскрыть правду. Но как ее раскрыть, когда человек окружен гнилостной атмосферой Датского королевства? Стоит повернуться — справа на него устремляется Полоний, слева — Розенкранц и Гильденстерн, впереди — Клавдий.
Удар в спину наносит Офелия.
За каждым углом грозит удар кинжалом.
Гамлет для раскрытия истины прибегает к комедиантам, к актерам, к представлению — он преподносит эту правду в виде произведения искусства».
Эх, Господи! Удар в спину наносит Офелия. Кому ты это объяснял, Соломон? Себе? Мне? Или им? Это же ведь все было в сорок седьмом году! Как он просил вас, дурачье, прислушаться и понять! Оглянуться окрест, нюхнуть эту гнилостную атмосферу. Он уже знал, что не успеет прибегнуть для раскрытия истины к комедиантам, к актерам, к представлению — он знал про грозящий ему удар кинжалом. Он отдал вам свое понимание жизни и просил вас преподнести эту правду в виде произведения искусства. Других средств у него не было.
Ничто не меняется в Датском королевстве. Гнилостная атмосфера. Справа — Полоний, слева — Гильденстерн и Розенкранц, впереди — Клавдий.