— Намучился с ней?
— Всяко было.
— Теперь отдохни. Забудь все плохое. Не думай.
— Как же не думать? Не жить лучше.
— Мысли всякие приходят, как я разумею, от неуюта, а что тебе дома — худо?
— Что ты, матушка? Я так обласкан твоими заботами, что чувствую себя как в детстве. Только не сидится дома, послужить бы еще, да не знаю, как быть, может, устарел.
Сердцем уловив горечь в словах сына, мать сказала:
— Неправда! Откуда у тебя такое? В твои годы иные жизнь начинают.
— Ты о своем, матушка, а я о службе.
— И я про службу... Сходи к князю. Он примет и, может, уважит твое желание, а коли нет, — даст бог, пока и так проживем. Много ли нам с тобой надобно? Хватит и пенсиона.
Тронутый заботой матери, Иван Петрович наклонился, поцеловал ей руку, маленькую, еще больше, казалось, похудевшую со времени последней их разлуки, пахнущую, как в далеком детстве, душистой мятой, и сказал, чтобы ни о чем плохом не думала, он обязательно воспользуется советом и в ближайшие дни пойдет к князю, хотя ему и противно унижаться, еще памятны визиты в петербургские приемные. А сегодня он будет работать, надо с бумагами разобраться, кое-что записано в пути, кое-что задумано, только недосуг было приняться всерьез за дело.
После завтрака, надев, по обыкновению, свежую рубаху, присел к столу. Будет служба или не будет, а он обязан работать. Бессонные ночи, мучительные сомненья — все это есть и неизбежно будет, и пусть будет.
Не заметил, как и стемнело. Вошла мать, зажгла все четыре свечи в старом медном шандале, а он, в белой рубахе, расстегнутой на две верхние пуговицы, кое-как причесанный, писал и писал. Строфа за строфой ложились на чистый лист бумаги, завтра или послезавтра они будут переписаны заново, а потом еще несколько раз.
Не слышал, как дважды приоткрывалась дверь; мать, не входя в комнату, с нежностью и тревогой смотрела на него, но не окликала, не просила отдохнуть, хотя уже поздно, пропели первые петухи на Мазуровке, не смела мешать, хорошо зная: нынче с сыном не поговоришь, мысли его далеко от родной хаты, может, в далеких землях, среди неведомого люда.
Тихо закрывала дверь и отправлялась к себе и долго, пока сын работал — ходил из угла в угол, курил, — не могла уснуть, словно и сама сидела с ним рядом, разделяя его сомнения и тревоги, успехи и огорчения. Ночная тишина располагала к раздумью, и мать думала, думала только об одном: как бы облегчить сыну жизнь, молила бога не оставить ее Иванка своими милостями, устроить судьбу, найти ему ласковую верную подругу, чтобы любила, оберегала от зла, прощала характер — иногда ведь Иван ко и вспылить может. Ей же, матери, достаточно видеть сына с собой рядом в добром здравии и довольствии, и большего счастья ей не нужно. Правда, еще бы внучку ей, хоть одну, — тогда бы она совсем была счастливой... С этой мыслью, с мечтательной усмешкой на устах она и задремала. А сын все еще сидел в своей комнате, не ложился.
На Мазуровке пели третьи петухи.
6
Полтава почти не изменилась, оставалась все такой же, какой была и пять, и десять лет тому назад, — те же ямы, глубокие рытвины на мостовых, мазанки, вросшие в землю, те же речушки Полтавка и Рогизна, пересекавшие город и торопившиеся к многоводной Ворскле, вниз по заливному лугу. И кажется, та самая карета, Иван Петрович видел ее лет пятнадцать тому назад, застряла в луже по самые ступицы на том же месте — на углу Пробойной и Протопоповской. Кучер с выпученными глазами наотмашь стегал взмыленных лошадей, но все было напрасно, карета ни с места.
Какой-то молодой чиновник — в узких серых брючках и сюртучке в обтяжку — остановился, поглядел на кучера, на карету, пожал плечами и побежал дальше. Исполненное внутреннего спокойствия духовное лицо прошествовало мимо, не взглянув даже_ в ту сторону. Привычная картина, особенно в весеннюю распутицу, она ни в ком, как и раньше, не вызывала удивления.
Котляревский прибавил шагу: надо посоветовать кучеру сойти с козел и подтолкнуть карету, благо плечи у того крепкие, крутые. Но тут коренник, напрягшись из последних сил, рванулся — вся сбруя на нем затрещала, — и карета сдвинулась с места, выкатилась из лужи и быстро помчалась по Пробойной.
Однако в городе кое-что появилось и новое. Вот еще один герберг, рядом с ним — кофейный дом, заметно расширился гостиный ряд, а на Круглой площади воздвигают колонну Славы. Заканчивается строительство Дома присутственных мест. Построен и губернаторский дом, а во дворе его — и дом для вице-губернатора. Возведено здание городского полицейского управления, в нем находятся нижний земский суд, полиция, казначейство, квартиры городничего и полицмейстера. Не забыто и строительство тюрьмы. Как же без нее? Разве Полтава хуже других губернских городишек?
Разглядывая знакомые с детства места, Котляревский испытывал чувство душевного трепета, словно встречался со старым добрым другом. Вот здание духовной семинарии, где он провел лучшие юношеские годы, Петровская площадь, входы в подземелье — «мины», где однажды побывал я он и что никогда, наверно, не забудется. Те же пустыри, заросшие спорышом, дощатые тротуары под заборами на Пробойной, калиновые заросли на Мазуровке, а за Ворсклой — зеленые перелески. Тот же монастырь на горе — словно отшельник, грустный и одинокий. И насыпи вокруг города, оставшиеся со времен Полтавской битвы. Кое-где обрушенные, заросшие бурьяном, но не трудно представить — не нужно большого воображения, — что здесь происходило сто лет тому назад: свистели ядра над осажденной крепостью, бесновался под ее стенами молодой король шведов, так и не добившийся успеха.
Над городом висел медлительный звон церковных колоколов, зовущий молящихся к заутрене. А он торопился домой: мать, верно, заждалась с завтраком, — по старой привычке, без него за стол не сядет...
На третий день после приезда Ивану Петровичу посчастливилось встретить старого доброго знакомого. На Сампсониевской площади еще издали он заметил невысокую коренастую фигуру Амбросимова и поспешил навстречу. Внешне Михаил Васильевич походил на приказчика из гостиного ряда — в кафтане, высоких сапогах, но стоило ему заговорить — и первое впечатление сразу же рассеивалось, пред вами представал образованный, интересный человек.
Увидев идущего навстречу офицера. Амбросимов сначала не обратил на него внимания — мало ли военных чинов в Полтаве ныне? — но, взглянув пристальнее, остановился, раскинул руки, худое смуглое лицо осветила радостная улыбка.
— Иван Петрович! Родной мой!
Обнял Котляревского, расцеловал, смахнул непрошеную слезу:
— Несказанно рад!
— И я... Столько лет!..
Встречались они редко, но каждая встреча для них была праздником.
Амбросимов был талантливым архитектором. И хотя жил он далеко от столицы, талант его не тускнел. Амбросимова интересовало буквально все: жизнь простолюдина и его повседневный быт, как строят он свое жилище и как живет в нем, что появилось нового в мировом зодчестве, где и кем воздвигнуты новые храмы и дворцы. Он внимательно следил за всеми новостями, жизнь его била ключом, его кровно заботила судьба города, в котором он жил, он умел заглянуть далеко вперед, разглядеть за неясными очертаниями настоящего перспективу будущего, не боялся перейти кое-кому из современников дорогу; разумеется, независимость суждений губернского зодчего не нравилась многим господам, и при случае они злорадно ухмылялись: «Пусть господин архитектор не думает, что он в губернии главный...» Но эти угрозы никогда не пугали Амбросимова, под горячую руку он говорил, не стесняясь в выборе выражений, что в любой час готов расстаться с креслом, оно не прельщает его, а службу себе он всегда найдет. Однако покидать Полтаву не торопился. Да и как покинешь? Ведь надо построить гимназию, открыть монумент Славы. Ради этого и множества других дел он жил и трудился, твердо зная: другой зодчий не сделает того, что может только он, Амбросимов.
Не однажды, выведенный из равновесия, он бросал в лицо градоначальнику, а случалось, и самому генерал-губернатору, что ноги его больше не будет в губернской чертежной, пусть кто угодно занимается всеми этими проектами, подрядами, отношениями, а с него хватит. И все же продолжал работать, подсказывал, где и как надо строить, причем порой бескорыстно, без вознаграждения за свой труд. Единственная цель, ради которой он жертвовал отдыхом и самим здоровьем, был город, куда он однажды приехал на один день погостить и остался на всю жизнь.
Он жаждал одного: пусть она, Полтава, станет красивой, улицы просторнее, ровнее, пусть люди живут удобней, лучше и пусть все, у кого есть глаза, не переставая любуются каждым возведенным домом, храмом, памятником, даже лавкой, харчевней, гербергом, кофейным домом.
Его любили, и сердились на него, и не отпускали, когда, бросив бумаги на стол, он кричал: «Вот вам мои прожекты!.. Краски и картоны! Хватит с меня Полтавы! Я сыт ею по горло, всю душу она вымотала. Уезжаю! Меня зовут в Воронеж, и там я отдохну...» Амбросимова в самом деле звали в Воронеж, приглашали в теплую Одессу, а он любил только Полтаву, навеки плененный ее ратной славой. И никуда не уезжал.