Не хватало Лени Цимбала, Святослава, Петра Васильевича, Колесничука.
В остальном ничто не изменилось. Так же стряпали пищу, принимали сводки, так же производилась учебная стрельба в тире, заряжались аккумуляторы, печатались на пишущей машинке листовки.
Сводки принимали Валентина и Петя. Валентина настраивала радиоприемник, Петя записывал.
Если бы не эти сводки со Сталинградского фронта, может быть, у них не хватило бы сил выдержать постоянное напряжение молчаливого ожидания. Но они каждый день, принимая сводку, как бы дышали воздухом победы, и он помогал им жить, помогал ждать. Конечно, они ожидали всех. Но среди этих всех у каждого из них был кто-то один, кого они ждали с особенной силой.
Петя ждал отца. Он думал о нем все время — наяву и во сне. Он ему не снился. Нет. Петя о нем именно думал. Думал во сне — напряженно, мучительно, весь охваченный отчаянием любви и нежности. Неужели его уже больше нет на свете — его отца, человека, неотделимой частью которого Петя себя чувствовал, жизнь которого была его жизнью и смерть которого казалась такой же невероятной, чудовищной и неправдоподобной, как своя собственная смерть?..
Петю неотступно преследовали картины, разрывавшие его сердце… Отец бежит по степи, и за ним гонятся немецкие овчарки. Отец ранен. Он больше не может бежать и останавливается. У него бледное, безжизненное лицо. Странная улыбка искажает его губы. Собаки бросаются на него, хватают за горло, грызут, рвут на нем одежду. Он отчаянно отбивается ногами. Он кричит. А они валят его на землю и кусают его руки, ноги, плечи. Отец весь в окровавленных лохмотьях. И румынские жандармы грубо выворачивают ему руки и связывают на спине веревкой, волочат по земле, бросают в грузовик…
Петя грыз себе кулаки, чтобы не кричать. Он знал, что плакать нельзя. И говорить нельзя. Надо молчать. И он молчал, неподвижно глядя перед собой ввалившимися глазами.
Так же неподвижно смотрела перед собой Валентина, прижимая к груди пальцы — худые, ставшие по-девичьи нежными, длинными.
Она ждала Святослава.
Раиса Львовна так изменилась за эти дни ожидания, что ее трудно было узнать. Она превратилась почти в старуху. Она ни с кем не разговаривала. Она все время упорно, напряженно молчала, хрустя пальцами и сухо блестя черными мрачными глазами с каким-то страшным, янтарным отливом.
Спокойнее всех казалась Матрена Терентьевна. Недаром она была женой рыбака. Сколько бессонных ночей провела она в своей хибарке, прислушиваясь к пушечной пальбе прибоя, когда внезапный шквал застигал шаланду мужа в открытом море! Часто вместе с ним в море уходили и оба ее хлопца. Она брала на руки маленькую Валентину и вместе с другими женами рыбаков часами стояла на обрыве, всматриваясь в бушующее море. Она стояла, как каменная, до тех пор, пока вдруг среди острых обломков волн ее глаза не замечали знакомую шаланду со сломанной мачтой и в клочья разорванным парусом. Никто не знал, что делалось тогда в ее душе. Она молчала.
Теперь она большею частью неподвижно сидела на своих каменных нарах и смотрела перед собой остановившимися глазами.
Чувство ожидания было связано у нее с представлением о море. Она сидела, опустив меж колен большие, жилистые руки, и видела бушующее море, летящую в лицо пену и чаек — сотни кричащих чаек, которые всегда, с раннего детства, казались ей душами погибших рыбаков. Она сидела и молча ждала. Она ждала дядю Гаврика, ждала Петра Васильевича, ждала всех ушедших на четырнадцатый километр, и вместе с ними она как бы ждала своего Акима и своих хлопцев, которые где-то воюют, и, может быть, их уже нет на свете, а души их — как ей временами казалось — летают, как чайки, над дымным морем, покрытым обломками шторма…
Наконец вернулись все, кроме Святослава.
47. КРАХМАЛЬНЫЕ ЗАНАВЕСКИ
Последним видел Святослава Колесничук в тот день, когда они после взрыва на четырнадцатом километре вместе уходили в город. Благополучно прорвавшись через румынскую цепь, они некоторое время продолжали бежать вместе по нижней Хаджибеевской дороге в сторону города, к железнодорожному виадуку. Здесь Колесничук повернул направо, к Дюковскому саду, а Святослав пошел налево, на Пересыпь, где в маленьком домике жила его мать, одинокая женщина, у которой Святослав в случае необходимости легко мог некоторое время скрываться.
Святослав, как и все остальные участники операции, получил пароль и явку на конспиративную квартиру, которую под видом сапожной мастерской держал на Коблевской улице один из агентов Дружинина, некто Андреичев. В случае крайней необходимости он мог воспользоваться этой явкой, для того чтобы там отсидеться. Таким образом, были все основания надеяться, что Святослав в скором времени так или иначе объявится. Но время шло, а он не объявлялся. Оставалось предположить, что он до сих пор отсиживается у матери. Это было похоже на правду, так как после взрыва на четырнадцатом километре снова стали свирепствовать сигуранца и жандармский легион, в особенности на окраинах города и в районах предполагаемых выходов из катакомб.
Дружинину очень нелегко было обходиться без сержанта Веселовского. Приходилось работать за двоих — самому шифровать и самому передавать в Москву донесения, принимать из Москвы инструкции и расшифровывать их. Это крайне затрудняло работу. Тогда ему начала помогать Валентина. Она недавно прошла под руководством Святослава краткий курс радиотехники, хорошо знала азбуку Морзе, и ей только оставалось научиться владеть телеграфным ключом.
Она быстро постигла это искусство. В ее распоряжение поступил маленький фибровый чемодан покойного Миши, и, когда наступило время «выходить в эфир», они вдвоем — Дружинин и Валентина — отправлялись подземными ходами в отдаленную часть катакомб. Там была щель, известная только им одним. Валентина высовывала в эту щель палку с антенной, открывала чемодан и, сжав похудевшие губы, надевала наушники.
Несколько дней Дружинин был в отлучке: выходил в город. Он один имел право покидать катакомбы в любое время, без специального решения бюро. Это была привилегия человека, выполнявшего особые задания, получаемые непосредственно из Москвы.
Петр Васильевич оглянулся и увидел Дружинина, который незаметно подошел сзади.
Дружинин потушил фонарь, который держал в руке, и сделал Петру Васильевичу знак выйти.
Валентина проводила Дружинина настороженным, вопросительным взглядом. Даже при плохом освещении было заметно, как она побледнела.
— Оказывается, он в тюрьме, — сказал Дружинин, когда они вышли в штрек и остались одни.
Петр Васильевич сразу понял, о ком говорит Дружинин. Речь шла о Святославе. До сих пор Дружинин ни разу не заводил с Петром Васильевичем речь о Святославе и, казалось, совершенно о нем не думал, но Бачей достаточно хорошо изучил характер Дружинина, чтобы не понимать смысла его молчания. Он молчал, но действовал. Петр Васильевич чувствовал, что судьба Святослава как-то особенно тревожит Дружинина.
— Можно было ожидать, — сказал Петр Васильевич. — Раз он до сих пор не вернулся, значит, одно из двух: погиб или арестован.
— Так вот, я вам и говорю, что он находится в тюрьме, — с раздражением сказал Дружинин. — На днях из тюрьмы вышел один наш человек. Он видел Святослава Марченко во время прогулки в окне третьего отделения, где находятся одиночки и камеры смертников.
— Ну что ж… — заметил Петр Васильевич. — Если он был в ту ночь захвачен с оружием в руках…
— Он не был захвачен в ту ночь с оружием в руках, — перебил Дружинин.
Очевидно, он знал еще что-то, но не договаривал. Он некоторое время молчал, как бы ожидая, что скажет Петр Васильевич. Бачей почувствовал тревогу, необъяснимую душевную тяжесть — темное предчувствие какой-то надвигающейся беды.
— Я был на Пересыпи, у его матери, — вдруг так же быстро сказал Дружинин. — В ту ночь, часа в четыре утра, он постучал к ней в окошко, она его впустила. Он был в полном порядке — жив, здоров и не ранен. Четверо суток она его прятала в сарайчике. На пятые сутки рано утром он ушел. Его мать замечательная женщина. Все понимает, но разговаривает мало. Я уважаю таких людей. Все же я понял, что он ушел не в степь, а в город. Все степные выходы из катакомб были блокированы воинскими частями и жандармерией. Он не мог этого не знать. Он пошел в город на явку. Это совершенно ясно.
— И по дороге его могли задержать, — сказал Бачей.
— Предположим. Но какое обвинение могли ему предъявить? Да, подозрительный молодой человек, без документов; да, бывший красноармеец стало быть, дезертир, — с их точки зрения даже хорошо; да, своевременно не зарегистрировался в полиции. Только и всего. Трудовые работы, штраф, наконец — концентрационный лагерь. Не больше. Верно?
— Верно.
— В таком случае при чем здесь одиночка? Вы знаете, кого они держат в одиночках? Только тех, кто числится под судом «Куртя Марциала», за отделом гестапо по борьбе с партизанским движением и нашими подпольными группами. Он мог попасть в одиночку лишь в том случае, если бы его взяли на явке. Я был на Коблевской. Андреичев утверждает, что в этот день к нему никто не заходил.