Достоевский же подхватил гоголевскую тему «маленького человека», но и ее вскоре превратил в злую пародию. В тех же «Записках из подполья» герой – это сплав двух главных штампов предшествовавшей литературы, «маленького человека» и «лишнего человека», и одновременно беспощадная насмешка над обоими. «Человек из подполья» сознается в периодических приступах зависти к тем, кого он презирает и именует «нормальными людьми». Вот как он представляет себе свою жизнь, доведись ему стать одним из «них»:
...
… Я бы себе тогда выбрал карьеру: я был бы лентяй и обжора, но не простой, а, например, сочувствующий всему прекрасному и высокому. Как вам это нравится? мне это давно мерещилось. Это «прекрасное и высокое» сильно-таки надавило мне затылок в мои сорок лет; но это в мои сорок лет, а тогда – о, тогда было бы иначе! Я бы тотчас отыскал себе и соответствующую деятельность, – а именно: пить за здоровье всего прекрасного и высокого. Я бы придирался ко всякому случаю, чтобы сначала пролить в свой бокал слезу, а потом выпить его за все прекрасное и высокое. Я бы все на свете обратил тогда в прекрасное и высокое; в гадчайшей, бесспорной дряни отыскал бы прекрасное и высокое. Я сделался бы слезлив, как мокрая губка. Художник, например, написал картину Ге. Тотчас же пью за здоровье художника, написавшего картину Ге, потому что люблю все прекрасное и высокое.
Отметим, что здесь – по ходу, так сказать, предмета – размазан по стене популярный в ту пору художник Николай Ге, автор поныне висящих в музеях исторических полотен. Спору нет, талант Ге довольно скромен, но тут он как бы вскользь назван «гадчайшей и бесспорной дрянью», да еще прижизненно. Персонаж здесь практически ни при чем – это говорит автор через его голову. Впрочем, и Ге здесь практически ни при чем – злая ирония адресована выше, Пушкину и Гоголю. Над Гоголем Достоевский поглумился уже совсем свирепо в повести «Село Степанчиково и его обитатели».
Эта поза постороннего, циничного ирониста сохраняется у Достоевского и в отношении русской истории, чего уж совсем не ожидаешь от патриотического публициста «Дневника писателя» или «Пушкинской речи». И «Село Степанчиково», и «Дядюшкин сон» – беспощадная сатира на русскую жизнь, рядом с которой кипящая злость Щедрина просто наивна. Я уже приводил слова «человека из подполья» об отсутствии в России дураков – стоит добавить его мнение о русской честности:
...
Да-с, только между нами самый отъявленный подлец может быть совершенно и даже возвышенно честен в душе, в то же время нисколько не переставая быть подлецом.
Все эти странности Достоевского, свидетельство его неприкаянности, пришлого статуса, в сегодняшней России забыты, их перестали понимать. Но гораздо важнее, что утрачен ключ к его нравственно-религиозному поиску, который в свете современного постмарксистского православия кажется уже сущим марсианством. Достоевский, конечно же, всегда был верующим – по словам Белинского, при любом упоминании имени Христа у него менялось лицо, словно он собирался заплакать. Но вера, которая нам предстает в романах Достоевского, лишена каких-либо признаков сюсюкающего догматизма, это постоянная борьба с сомнением, это протестантизм явочным порядком, в котором Джеймс Вуд совершенно верно разглядел общность со «страхом и трепетом» Киркегора. И слишком часто голос сомнения звучит гораздо убедительнее.
Если судить по частоте цитат, может сложиться впечатление, что «золотой канон» Достоевского состоит в первую очередь из «Дневника писателя» и «Пушкинской речи». Но мир за пределами России знает и любит совершенно другого писателя, почти антипода нынешнему русскому, автора все тех же «Записок из подполья» и «Братьев Карамазовых». Когда Джеймс Вуд пишет о беседе Ивана и Алеши в трактире, о «Легенде о Великом Инквизиторе», то, не в силах сдержать восхищения, он называет эти страницы «осененной прозой». При этом он отмечает, что атеистические аргументы Ивана практически неопровержимы, и даже праведник Алеша перед ними пасует.
Разговоры о пророческом даре Достоевского вообще унизительны, они низводят его, искателя абсолюта, на уровень какого-нибудь Глобы или Кашпировского. Но за этими рассуждениями просмотрели главное: Россия-то как раз и поддалась искушению Великого Инквизитора, это она променяла свободу на хлеб и десятилетиями жила в унизительном, но в меру сытом рабстве, а когда цепи проржавели и упали, она возненавидела и свободу, и тех, кто ее проповедовал. Сегодня она вычеркнула из памяти неприятные страницы Достоевского, как человек, перенесший тяжелый недуг, не перечитывает историю своей болезни.
Было время, когда вся Россия с трепетом ожидала очередного продолжения «Братьев Карамазовых», понимая, что она – свидетель чуда и что это чудо – больше, чем литература. Может быть, и не вся Россия, но некое меньшинство, которое, тем не менее, можно было по праву назвать «вся Россия». Сегодня такого меньшинства просто нет. Но Достоевского читает весь мир, закрывая глаза, вопреки политической корректности, и на шовинизм, и на ксенофобию – все то, за что его тем выше ценят дома.
Сегодня, в пресловутую эпоху постмодернизма, мы махнули рукой на «вечные вопросы», и богоборческий подвиг писателя навсегда остался неприступной снежной вершиной. То, что мы утратили способность писать как Достоевский, – это еще, может быть, полбеды, тем более что утратили в результате всемирного процесса, и отвечаем за это не в одиночку, а вместе со всеми другими, вместе с прочими «немцами», как сказал бы «человек из подполья». Но мы, помимо этого и в отличие от «немцев», утратили также способность читать Достоевского, понимать, что он хотел нам сказать, и являем собой несуразное зрелище, вроде румынского нищего, который похвалялся бы Вергилием и своим происхождением от римлян.
Постмодернизм – это наша месть Богу за его свободу, за его равнодушие. А Достоевскому отомстили особо, на свой русский манер, и явись он сегодня, его бы приняли за немца – худшей обиды не придумать.
КАРЛ ПОППЕР И ЕГО ВРАГИ
Когда заходит речь об «открытом обществе», на ум приходит имя философа Карла Поппера, который посвятил этой теме фундаментальный двухтомный труд «Открытое общество и его враги». Вполне естественно приписать ему и авторство самого термина. На самом деле выражение «открытое общество» и противоположное ему, «закрытое общество», принадлежат его старшему современнику, французскому философу Анри Бергсону, который впервые употребил их в своей книге «Два источника морали и религии». Под открытым обществом оба философа понимали примерно одно и то же, но Бергсон был в какой-то мере элитарный мистик, тогда как Поппер, скептик и рационалист, излагал свои взгляды подробнее и понятнее.
Карл Поппер родился в Вене, в молодости увлекался марксизмом и принадлежал к так называемому «венскому кружку» философов, но впоследствии порвал и с тем, и с другим. Мировую известность ему принес труд «Логика научного открытия» – многие считают Поппера самым значительным философом науки со времен Фрэнсиса Бэкона. Когда над Европой нависла опасность нацизма, Поппер эмигрировал в Новую Зеландию, где преподавал в университете Кентербери, а после войны – в Англии, в Лондонской школе экономики и в Лондонском университете.
Историю пробуждения у Поппера интереса к социальным наукам описывает Нил Макиннес в статье «Возвращение Поппера», опубликованной в американском журнале National Interest. К работе над книгой «Открытое общество и его враги» он приступил в Новой Зеландии, в разгар Второй мировой войны, и главной мишенью его аргументов был, конечно же, нацизм. В этой первой версии книги, принимая во внимание военный союз с СССР, Поппер довольно деликатно обошелся и со Сталиным, и с Марксом, но в последующем издании, под влиянием своего единомышленника Фридриха Хайека, убрал все поблажки коммунизму. Поппер и Хайек приобрели статус ведущих обличителей тоталитаризма и социального утопизма, хотя в некоторых существенных вопросах их взгляды резко расходились.
Сам Поппер не дал определения открытому обществу – он вообще не жаловал определения, считая их схоластическим трюком. Объяснить, что он имел в виду, удобнее всего «от противного», приведя его описание закрытого общества.
...
При таком образе жизни проблемы возникают редко, и уж вовсе не возникает ничего подобного нравственным проблемам. Я не имею в виду, что члену племени не требуется подчас изрядный героизм и стойкость, чтобы поступать в соответствии с табу. Я имею в виду, что ему редко приходится задумываться над тем, как следует поступить. Правильный образ действия всегда предопределен, хотя, следуя ему, необходимо преодолевать трудности. Он предопределен табу, магическими племенными уложениями, которые никогда не могут стать предметом критического рассмотрения…