Экзамены мои идут дурно, признаться… я столько же о них думаю, сколько о резолюциях китайского императора.
26 мая
Вечером я был на Тверском бульваре — народу было множество…
Потом увидел ее на террасе ее дома и бросил ей записку.
Ночевал у Кублицкого. Кублицкий — одно из самых прозаических пустых существ… Он заявляет: „Я поэт в душе“, — и вся поэзия души его проявляется только в том, что он носит длинные локоны, которые почти каждый день завивает, и умеет мастерски закидывать на одно плечо свой плащ и принимает на себя трагическую позу. Ему ужасно хочется попасть в необыкновенные люди…
Как я недоволен собою! Я вижу насквозь этих людей — и часто высказываюсь перед ними, зная наперед, что они не могут мне сочувствовать… Я раскаиваюсь в моей откровенности…
Я не назвал Кублицкому ее имени и никогда не назову ее, но зачем я обнаруживаю перед ним мою душу — нужно ли мне его сочувствие…»
Николай Орлов прислал Полонскому письмо. Назвал это письмо своей исповедью и просил показать его княжне Елене Мещерской. Он не знал, что Полонский уже в доме Мещерских не живет.
Полонский откликнулся не сразу. Наконец написал:
«…Ну, душа Орлов, я так был недоволен твоею исповедью, что не мог писать ответ к тебе равнодушно… Если ты писал ее для того, чтобы напомнить ею о себе друзьям своим, то мы и без того тебя помним. Если ж для того, чтоб я показал ее княжне Е., то пока я называюсь твоим другом или пока еще не сошел с ума, я ни за что этого не сделаю.
…Как ни беден во всех отношениях мой внутренний мир, я ставлю его и в нравственном, и в религиозном, и в философском отношении выше всего на свете.
Вот слова твои.
Извини, это уже не гордость, а просто самолюбие, которое любит свои доморощенные убеждения и, как бы они ни были ложны, не захочет с ними расстаться. Явись сама истина, яркая, как божий день, оно зажмурит глаза и оттолкнет истину…
Если б слова твои вытекли из глубины твоего потрясенного духа, если бы они были выражением твоих убеждений, основанных на опыте жизни, о, тогда б слова твои имели смысл и значение — и ты через несколько строк не написал бы мне, что радуешься, что я живу у Мещерских, потому что могу набраться мыслей образованного света! Скажи мне, ради бога, что это за мысли образованного света! Хотел было поставить вопросительный знак и ставлю удивительный!
…У тебя всегда на первом плане является желание быть любимым, а уж на втором плане желание отвечать на любовь любовью. А не хочешь ли так: я люблю — и довольно с меня. Если меня любят — спасибо, если не любят — так и быть, не хочу ни от кого никаких требований, никаких изъявлений. Тебе всегда было досадно, зачем не разделяют с тобой твоих верований, твоих убеждений, — не правда ли? Например, Тургенев Иван и ты. Вот столкнулись и отскочили друг от друга — отчего? Оттого, что ты думаешь так, а он иначе. Ты дружбу понимаешь так легко, что протянул руку да сказал: будем друзьями — вот и друзья, а он дружбу понимает иначе. Вот почему вы не сошлись, как бы должно было ожидать по началу вашего знакомства.
О самолюбие!..
Если все, что написал здесь, ложно и ты со мной не согласен — пиши ко мне, что я вру, я нимало не рассержусь — и я буду благодарен тебе за откровенность.
Прощай, не брани меня».
А в следующем письме Полонский признался, что провалился на выпускном экзамене — опять же по римскому праву. Он только не стал объяснять, отчего запустил университетские науки…
«Тебя не будет интересовать история любви моей… — написал он Орлову. — Я дышу новым воздухом, и печали и радости мои так прекрасны… Я буду презирать себя, если обману эту девушку…»
Евгения Сатина уехала из города на несколько месяцев. Вернулась только в январе. Сохранилась черновая записка Полонского к ней: «Вы здесь! Я опять могу видеть Вас…»
Сохранилось и черновое письмо его, написанное несколько позже: «Боже, я готов за один поцелуй Ваш отдать половину жизни моей… Вдруг слышу, что другой, не любя Вас, не страдая, даже не думая о Вас… говорят, что даром пользуется тем правом, за которое я готов платить так дорого».
Этим другим оказался его приятель Михаил Кублицкий.
В бумагах Кублицкого уцелело письмо, которое потом попало к Полонскому, — не знаем только, когда именно.
«Хотя целою жизнью не изгладится из души моей воспоминание про вчерашнюю сцену, — писала Кублицкому Евгения Сатина, — хоть тяжело и больно мне, и моя гордость страдает больше Вашей, но я хочу доказать, что и публичной потерянной женщине доступны иногда чувства благородные. Я не буду злопамятною, приду к Вам, но я буду у Вас, как у человека любимого, как у человека, которого я любила, может быть, в первый раз в жизни истинно и который втоптал меня в грязь…»
И была у нее встреча с Полонским — еще одна, он рассказал о ней стихами:
Вчера мы встретились; она остановилась —Я также — мы в глаза друг другу посмотрели.О боже, как она с тех пор переменилась:В глазах потух огонь и щеки побледнели.И долго на нее глядел я молча строго —Мне руку протянув, бедняжка улыбнулась;Я говорить хотел — она же ради богаВелела мне молчать, и тут же отвернулась,И брови сдвинула, и выдернула руку,И молвила: «Прощайте, до свиданья».А я хотел сказать: «На вечную разлукуПрощай, погибшее, но милое созданье».
Выражение «погибшее, но милое созданье» он заимствовал из пушкинского «Пира во время чумы».
«Я еще в университете, — невесело писал он Орлову в марте 1844 года. — Хожу по утрам на лекции в чужом короткорукавом сертучишке и в изорванной фуражке, как точно вырвавшийся из кабака. Забулдыгой этаким пробираюсь в университете сквозь толпу незнакомых мне студентов-товарищей. Никому не подаю руки, никому не кланяюсь — забиваюсь на заднюю скамейку, высиживаю положенные часы и отправляюсь домой…
Я скажу тебе, что меня всего ужаснее мучит и беспокоит, и терзает. Приехал я в Москву [летом ездил к дяде в Рязанскую губернию] с 15-ю рублями в кармане, в одной дорожной венгерке, я просто пропадал. Платья никакого, за квартиру платить нечего…
У отца просить совестно — и грустно, — в мои лета я желал бы сам посылать ему. Он же ничего не щадит, чтобы воспитывать сестру мою, — платит фортепьянному учителю. Мне найти уроки и получать за это деньги теперь нет никакой возможности — скоро экзамен — на плечах 7 юридических предметов — все время рассчитано математически.
…Григорьев с прошедшего воскресенья не существует в Москве… Тайно от отца и матери — в сопровождении некоторых друзей своих — вышел из дому, сел в дилижанс и уехал. Он был секретарем университетского Совета, получал жалованье 2200 рублей [в год], но это жалованье у него брали отец и мать — у него не было ни копейки, он взял тайно отпуск, заложил все свои вещи — за 200 рублей, — сжег свой дневник, написал к отцу письмо и велел его отдать на другой день отъезда. Когда он выходил из комнаты, его спросили: — Григорьев! Что ты чувствуешь, выходя из этой комнаты, где протекла вся твоя молодость? — Он отвечал гордо: — Я ничего не чувствую — я чувствую одно только гордое сознание, что с этой минуты я делаюсь человеком самостоятельным и свою волю не подчиняю ничьей воле».
И уехал в Петербург.
«Не мне, — пишет Полонский в воспоминаниях, — первому пришло в голову собрать мои стихотворения, а Щепкину, сыну великого актера, блистательно окончившему курс по математическому факультету. Он жил у барона Шепинга в качестве воспитателя и наставника его единственного сына.
— Все это надо собрать и издать, — сказал он мне. — Соберите все, что вы написали, и приносите.
— А на какие деньги буду я это издавать? — возразил я.
— А издадим по подписке.
— Как по подписке?
— Да так: соберем человек сто подписчиков по рублю за экземпляр и издадим.
Долго и нелегко велась эта подписка. Даже в Английском клубе, как я слышал, нелегко расставались с рублем ради каких-то стишков те господа, которым проиграть несколько тысяч в карты ничего не стоило. Но, как бы то ни было, денег собрано было столько, что издать мои „Гаммы“ нашлась возможность, и они вышли в свет почти в тот день, когда я кончил мои последние выпускные экзамены».
Под названием «Гаммы» вышел из печати его первый сборник стихов.
Жил в Москве писатель Александр Фомич Вельтман, в то время человек уже немолодой, с проседью в поредевших волосах, «настолько же умный, насколько и добрый» — таким он запомнился Полонскому. Познакомились они в доме Орловых, потом как-то встретились на улице, и Вельтман пригласил Полонского к себе. С тех пор они виделись часто. «Я во всякое время, — вспоминает Полонский, — мог заходить к нему, и, если он был занят за своим письменным столом, я с книгою в руках садился на диван и безмолвствовал».