Как бы не так!
«…Пожалуйста, напиши мне, что он будет писать, и я поэтому имела надежду, а теперь он уехал в Москву, а оттуда поедет во Францию и в Италию и проездит года полтора, и надежда моя вся кончилась, в будущем письме я опишу тебе мое с ним знакомство и все слова его, что он со мной говорил».
Яков Полонский написал сестре такой ответ, что у нее пропало желание подробнее рассказывать ему о знакомстве с Кублицким…
Зимой писал Полонскому из Москвы Игнатий Уманец:
«M-lle Укоризна, или Коризна, едет в Воронеж и, кажется, уже уехала… Зачем ты не писал ей через меня, мне было бы приятно доставить письмецо, а ей так же приятно было бы получить его от тебя… Сейчас приехал я от Вельтмана, он тебе шлет низкий поклон».
В феврале 1845 года журнал «Москвитянин» напечатал стихотворное послание к Полонскому от поэта Николая Михайловича Языкова.
Когда вышел в свет сборник «Гаммы», Полонский послал ему экземпляр. Стихи Языкова на страницах «Москвитянина» были ответом:
Благодарю тебя за твой подарок милый, Прими радушный мой привет! Стихи твои блистают силой И жаром юношеских лет…
Языков еще в декабре писал Гоголю: «Полонский — малый с талантом, жаль только, что у него направление новомодное, отчаянное; но это, вероятно, пройдет с годами».
Полонский об этом отзыве не знал. Не знал и того, что сам Гоголь переписал для себя стихотворение, которое ему понравилось: «Пришли и стали тени ночи…»
Одессу облетела новость: генерал-губернатор Воронцов назначен наместником на Кавказе и в скором времени переедет в Тифлис.
«Вся Одесса в волнении… — сообщал Полонский в письме к Орлову, — и я вряд ли останусь здесь. Хочется быть на Кавказе…»
А еще ранее писал он одной знакомой московской даме: «Ничего не смею ждать особенно хорошего в моей будущности, часто она пугает меня; но, сознайтесь, неизвестность имеет какую-то особенную прелесть — весь интерес недочитанного романа, который стал увлекать вас своим волшебным вымыслом».
Это не все приятели могли понять. Так, Николай Ровинский спрашивал в письме: «Не вздумаешь ли жениться, чтобы остепениться, а то как угорелая кошка — не успел приехать в Одессу, бежишь на Кавказ».
Нет, не было у Полонского никакого желания остепениться.
Летом 1845 года уехал в Тифлис Иван Федорович Золотарев. Он был назначен помощником директора канцелярии наместника и обещал Полонскому хлопотать за него в Тифлисе — найти ему там подходящую должность.
В августе, уже из Тифлиса, Золотарев писал: «На днях получил я милое и дружеское письмо Ваше, любезнейший Яков Петрович, и спешу Вам отвечать с отъезжающим сегодня в Одессу курьером… Я говорил о Вас со Степаном Васильевичем Сафоновым» — директором канцелярии наместника. Золотарев сообщал, что уже намечены «новые штаты здешней типографии и при ней редакции журнала. Когда все это будет утверждено, вероятно к декабрю, дело наше объяснится, и тогда — милости к нам просим… Вы получите формально вызов, прогоны и подорожную, как у нас водится».
Хлопотами друзей в Одессе издан был новый сборничек стихов Полонского, озаглавленный просто «Стихотворения 1845 года».
Книжку эту послал он — вместе с письмом — Соне Коризне и получил ответ.
«Говорить ли вам о том, как приятно было получить письмо ваше?.. — писала она. — И вы говорите, что не ожидаете моего ответа? Вы сказали это, но не думали — не правда ли? Вы не думали, чтобы я могла не откликнуться на ваше приветствие, вам только хотелось показать мне, что вы не переменились, что вы точно так же холодно-недоверчивы, как были прежде… Благодарю вас за книгу ваших стихотворений, еще раз вижу, что вы не забыли меня».
Конечно, он не забыл.
Еще подарил он свою новую книжку Льву Сергеевичу Пушкину. Попросил послать другой экземпляр ее в Петербург поэту и редактору журнала «Современник» Плетневу.
Плетнев поместил на страницах «Современника» отзыв на эту новую книжку Полонского — отзыв, в общем, одобрительный, но сдержанный. А вот Белинский в «Отечественных записках» отозвался сурово: «Стихотворения 1845 года уже хуже стихотворений, изданных в 1844 году… Это плохой признак». И вывод: «г. Полонскому решительно не о чем писать».
Отзыв Белинского оказался для него чувствительным ударом, но в конце концов, по словам самого Полонского, отрезвил его, заставил относиться к своему сочинительству гораздо строже.
Узнал он, что Золотарев добился для него места помощника редактора газеты «Закавказский вестник».
Получив извещение из Тифлиса, Полонский 6 июня 1846 года тронулся в путь.
Покидая Одессу на пароходе «Дарго», Полонский обещал Гутмансталям подробно рассказывать в письмах о своем путешествии.
Выполнять обещание начал он в первый же день пути.
«Обещал писать — а как писать? — бумага пляшет, и карандаш пляшет. Где сесть — и того не знаю, сел в каюте — нет никакой возможности… сел на юте — тоже нет никакой возможности — наконец я выбрал завидное местечко — на верхней ступеньке той самой лестницы, которая ведет в кают-компанию. Что же писать — налево стенка, внизу ковер и чьи-то ноги в сапогах — направо борт — и море — и вот вам и все впечатления! Мимо меня человек на блюдце проносит лимон и ножик — на палубе что-то говорят — ничего не слышу…»
Через двое суток пароход прибыл в Керчь, и новое письмо Полонский писал в керченской гостинице. Надо было дожидаться другого парохода — от Керчи до Редут-Кале. Сообщив об этом Гутмансталям, Полонский спрашивал виновато: «Разберете ли вы хоть что-нибудь в моем письме? Пренеловко писать — столик такой маленький, стулик такой низенький, перо такое гусиное…»
В Керчи пришлось ему ждать трое суток. Наконец он сел на борт военного парохода «Молодец», который «не ходит отсюда прямо в Редут-Кале, а сперва заходит по крепостям, расположенным по черноморскому кавказскому берегу».
«Я теперь 4-й день опять в море… — рассказывал Полонский в следующем письме. — Ночью мы придем в Сухум-Кале, будем стоять там до 6 утра — потом, если погода будет благоприятствовать, в 2 часа пополудни надеемся быть в Редуте… Теперь мы у берегов Абхазии. Река Бзыба положила предел неприязненным берегам беспрестанно враждующих племен черкесов — я видел их аулы — целые отряды их ездили по берегу — в зрительную трубку можно было даже разглядеть лица их… Там (т. е. на „Дарго“) у меня была своя каюта, здесь все каюты заняты офицерами. Там я платил за место деньги — и не спал. Здесь не плачу деньги — сплю на полу и сплю непробудно — могу утонуть и не проснуться. Там я мог курить сигару где хотел, здесь на палубе запрещено — говорят, много пороху…»
Подплыли 16 июня к Редут-Кале. «Цвет моря — темно-зеленый превратился в мутно-серый — в полуверсте от берега мы стали на якорь. В одну минуту целые десятки баркасов окружили пароход наш. Гребцы были в самых странных разнообразных костюмах… Черные всклокоченные волосы, выбритые лбы, обнаженная грудь, полосатые куртки, босые ноги, чалмы, вязаные шапочки белого цвета… Это были турки, греки, имеретины — владетели баркасов, — они являются всякий раз, когда в заливе покажется судно, чтобы перевозить вещи в город… От парохода до Редут-Кале около 2-х верст — нужно было плыть рекой [Хоби], которая привела нас в город. Когда мы плыли, я любовался бесконечной цепью парусов… Главная улица в Редут-Кале — это река, по сторонам тянутся во всю длину еще две улицы — вот и весь город, если это только город… Единственный дом с окнами — есть единственный трактир, куда велел я причаливать». Было жарко, влажно, заедали комары.
На другой день Полонский и остальные приезжие покинули Редут-Кале в нанятой большой лодке — поплыли сначала по короткому каналу, соединявшему устья рек Хоби и Риона, затем вверх по Риону. Плыли четыре дня, очень медленно, «шли, упираясь в берег длинными шестами», и «где было возможно, нас тянул за веревку один лодочник. Две ночи ночевали в имеретинских хатах, — рассказывал в письме Полонский, — сам в медном чайнике варил себе чай — пополам с тиной. Раз ночевал в лодке».
Наконец прибыли в Кутаис. Узнали, что отсюда до Тифлиса «нужно еще ехать дня три, потому что ночью не ездят, боятся речек и разбойников, т. е. беглых солдат».
Дальше Полонский катил на почтовых, сидел на чемоданах, привязанных к повозке.
«Помню, какое тяжелое, безотчетно-неприятное впечатление произвел на меня серо-каменный Тифлис, когда я впервые въезжал в него [в жаркий полдень 25 июня], — рассказывает Полонский, — и живо помню, как вечером, в тот же день, я не мог налюбоваться им».
Он остановился в квартире Золотарева, но хозяина дома не застал. Полонский знал, что Золотарев еще зимой получил известие о смерти отца, уехал в Москву — и вот все еще не возвратился. И неизвестно, когда приедет.