не в том, что любовь вызывается слабостью, а в том, что любовь способна находить слабость даже в самом сильном. «Несказанная жалость спрятана в сердце любви» (У. Йейтс).
Опасно принимать жалость за любовь, но еще опаснее – исключать из любви чувство жалости. Если в ласках нет этого сдерживаемого плача хотя бы о смертности любимого, о неизбежной разлуке с ним, значит любовь еще недостаточна горька, не пропиталась тем страхом, которыми не могут не делиться прильнувшие друг к другу смертные существа. Чем теснее сплетаются двое, тем острее переживается хрупкость, разрывчатость этого сплетения. Из всех любовных чувств жалость больше всего обращена к смертности и слабости любимого, именно потому, что сполна переживает вечное и сильное в самой любви. Именно жалостью любовь вступает в состязание со смертью, пытается вырвать у нее жало.
Боль
Причиненная кем-то боль постепенно может перерасти в любовь к нему. И вопреки, и благодаря. Не будь любви, пусть лишь возможной, зачаточной, не было бы и ощущения боли. Мало ли на свете нечутких, неучтивых людей, обидных слов, досадных поступков, – если ты равнодушен к этому человеку, то пройди мимо и быстро забудь. Если же его слова продолжают царапать тебя, а обида забирается все глубже в сердце, это значит, что твое сердце тебе уже не принадлежит.
Но почему любовь, даже счастливая, взаимная, беспрепятственная, всегда приносит ощущение или хотя бы предчувствие боли? Как заметил О. Уайльд, «удовольствие скрывает от нас любовь, но боль открывает самую ее сущность». Eму вторит В. Розанов: «Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого)». Суть в том, что любовь – это чувство действенное и вместе с тем предельно страдательное. Страдание порой выступает как синоним любви: «он страдает по ней». Любящий вступает в зависимость от другого, любимого, – и мгновенно делается уязвимым. Представим, что сердце человека находилось бы не внутри его, а где-то вовне, поодаль. Именно таков любящий: его сердце бьется вовне, в ком-то другом.
Если любовь причиняет боль, то, чтобы избавиться от боли, есть два выхода: совсем потерять чувствительность или стать еще большей любовью. Из письма юного Бориса Пастернака его кузине Ольге Фрейденберг: «… отчего меня так угнетает боль по тебе и что это за боль? Если даже и от любви можно перейти через дорогу и оттуда смотреть на свое волнение, то с тобой у меня что-то, чего нельзя покинуть и оглянуться» (23 июня 1910 года). Что это за чувство, которое, в отличие от любви, нельзя покинуть? Может быть, еще большая любовь, которая включает чувство и кровного, и духовного родства?
Если любовь неотделима от боли, то нужно, по крайней мере, различать добрую и злую боль. Добрая возникает из самой любви: никто тебя не ранит, ты сам становишься ранимым. Злая боль – та, что ранит с самого начала и становится наваждением. Такая любовь покорно плетется вслед за своей болью, не в силах от нее отстать. Кто-то держит в руках твое сердце и ведет тебя за собой, все больнее натягивая сосуды. Главное – не стать заложником боли, не дать ей растоптать твое достоинство и свободу. Тебе самому решать, что происходит: любовь, в которой есть привкус боли, или боль, в которой все меньше места любви.
Есть разные типы любви. Вероятно, у мужчин любовь чаще начинается с желания, а у женщин – с жалости. У сангвиников – с вдохновения, у меланхоликов – с боли. Все мы разные, и любовь поворачивается к нам то одной, то другой гранью, но смысл любви как раз в том и состоит, чтобы достраивать нас до целого. С чего бы ни начиналась и чем бы ни становилась любовь, она может остаться любовью, лишь соединив в себе желание, вдохновение, нежность, жалость и боль.
Любовь, Бог и Вселенная
Представим, что на свете есть одно-единственное существо. Была бы тогда возможна любовь? Бенедикт Спиноза утверждал, что поскольку все есть Бог и нет ничего, кроме Бога, то Бог любит самого себя бесконечной любовью. Вот тезисы из пятой части «Этики» Спинозы, где провозглашается пантеизм, то есть философия всебожия:
Теорема 35. Бог любит самого себя бесконечной познавательной любовью.
Теорема 36. …Познавательная любовь души к Богу составляет часть бесконечной любви, которой Бог любит самого себя[185].
Конечно, если признать, что Бог есть всё, – что еще ему остается любить, как не себя? Но разве любовь, по сути своей, не есть отношение к Другому?
Логически можно принять тезис, что все существует только в Боге, но этическое заключение пантеизма, что Бог любит только самого себя, глубоко сомнительно. Одно дело – всебытие, и другое – самолюбство. Удивительно, что именно этика обнаруживает изъян онтологии. Разум может допустить всеобъемлющее бытие Бога, но то, что Бог любит только самого себя, сердце допустить не может, потому что имеет опыт любви. И знает, что любовь предполагает инакость любимого. Конечно, можно и даже до́лжно любить самого себя, но эта любовь имеет смысл как пример и предпосылка любви к другому. «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф. 22: 39). Только здесь мы единственный раз узнаем из Библии, что, оказывается, любим самих себя. И смысл заповеди именно в том, чтобы перенести часть любви на ближнего, обратить на него ту способность любить, которую мы питаем к себе.
Если принять эту этическую правду любви, тогда нужна и другая онтология. Отчего или зачем Бог создал мир? Об этом ничего не говорится в начале Книги Бытия, там сразу представлен результат: «В начале сотворил Бог небо и землю» (Быт. 1: 1). Но ответ содержится в Новом Завете, в словах апостола Иоанна о том, что Бог есть любовь. Истинная любовь не может любить себя. Любящему нужен Другой:
Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь (1 Ин. 4: 7–8).
Сущность любви предполагает различие любящего и любимого, чтобы они потом могли объединяться той самой любовью, которая изначально различает их, придает им отдельность лиц. Мир создан потому, что любовь нуждается в другом существе, радикально отличном от любящего.
Космология постепенно приближается к описанию Вселенной в первые доли секунды после Большого взрыва, однако в принципе никогда не сможет заглянуть в то, что ему предшествовало, поскольку само это «пред» лишено смысла