— Разговоры! — предупредил он строго, и матросы, упрятав на время веселость в глазах, умолкли: каким-то подспудным солдатским чутьем угадывали, когда Рябошапко ворчал лишь в силу привычки, когда же требовал по-на-стоящему.
— Туман — самый подходящий гидрометеорежим, — сказал примирительно армейский старшина, молчавший до этого, — В такую погоду немец нас не тревожит — сиди да работай, как за дымзавесой.
Был он в годах, какой-то медлительный и домовитый. Безбровый, с жидковатой рыжей щетиной, которая обрамляла лицо по-татарски, только под подбородком, казался он безответным и добродушным, доверчивым и стеснительным. Такие пуще всего боятся начальства. Обладая сравнительно редкой профессией пиротехника, заведовал дымовыми шашками и ракетами, небогатой аппаратурой для постановки завес. Матросы знали уже, что никто на Лисьем Носу не обращался к нему по званию, величали запросто Никодимом Егорычем, а за глаза — Дымоедом.
— Так что начнем с портового хозяйства, — без всякого перехода, без паузы продолжал старшина. — Правое плечо вперед, к причалу…
С этого утра началась новая, балтийская Колькина жизнь.
По ночам и в дни, затянутые туманом, они удлиняли в гавани пирс. Работа была изнурительная и трудная, особенно по ночам, в темноте, когда всякий свет мог привлечь внимание вражеских артиллеристов и самолетов. Правда, сваи вбивали здесь не вручную, как когда-то в Стожарске, а паровой «бабой», установленной на стареньком, видавшем виды блокшиве. Но донимал холод: кожа на мокрых руках смерзалась и трескалась, кровоточила, ноги сводило в воде ревматической болью, а никогда не просыхавшие ватники сдавливали простудой грудь. Матросы давились кашлем, отхаркивались, хрипели. Не помогали ни частые смены, ни добавочные «сто граммов»; телу попросту не хватало тепла.
Днем в лесу накапливались грузы для Ораниенбаумского плацдарма: их доставляли машины из Ленинграда. Едва наступала ночь, к причалу подходили буксиры, баржи, катерные тральщики. Более крупные корабли не пускали к гавани мелководья: в лучшем случае при нагонном ветре они могли становиться на рейде, куда должен был дотянуться и будущем достроенный пирс. Но ветры как назло задували сгонные — ровные, затяжные. Даже те суденышки, которым глубины позволяли швартоваться, загружать приходилось осторожно и осмотрительно: часто у них оставалось под килем не больше фута воды… Начиналась погрузка — срочная, стремительная, без передышки. Почти бегом таскали снаряды, патронные ящики, катили по сходням орудия и бочки с горючим. Время всегда торопило: в течение ночи судам предстояло добраться к Ораниенбауму, разгрузиться там и укрыться затем в Кронштадте или же в Ленинграде. Оставаться в Ораниенбауме на светлое время суток было равносильно самоубийству.
Проводив корабли, матросы валились от усталости в сырых и душных землянках-кубриках. Но через час их поднимали опять: сроки постройки нового пирса торопили.
Лишь в ясные дни работы то и дело прекращались: стоило у причала появиться нескольким солдатам или матросам, как немцы тотчас же открывали артиллерийский огонь. Всякий раз закрываться дымом — не хватило бы никаких запасов Никодима Егорыча. А дымовые шашки следовало беречь: ожидали скорого ледостава. Вряд ли судам удастся во льду завершать свои рейсы к плацдарму в ночное время. Придется, видимо, пробиваться и днем — тогда дымы еще как пригодятся! Вся надежда на них да на контрбатарейный огонь Кронштадта.
По сигналу тревоги укрывались в щелях. Артобстрелы, как правило, были короткими: видимо, немцы боялись ответных залпов наших фортов. Но едва моряки возвращались к пирсу, как все повторялось сызнова. Ясные дни давали передышку мускулам, но изматывали нервы. Свист снарядов — как эхо прилипшее к перепонкам, — долго еще держался в уставших от напряжения ушах.
Чтобы не терять попусту времени, Иволгин запланировал для таких случаев боевую подготовку — совсем как в тыловой части. Рядом в лесу, скрытая сетями и лапником, стояла батарея корабельных орудий. На этой батарее и решили обучить черноморцев — по совместительству — специальности комендоров.
Чирок и Колька как окончившие десятилетку попали в группу первых наводчиков. Молоденький лейтенант — командир огневого взвода, судя по новеньким нарукавным нашивкам, лишь недавно выпущенный из военно-морского училища, вводил их в курс теории стрельб. Рассказывал о пристрелке «двойным уступом», о «вилках» и «накрытиях», о поражении цели «очередями» с широким и узким «шагом». О «выносах» по целику, которые должен уметь различить наводчик, о «хвостовых» снарядах: снарядах, падающих уже после того, как исправлен прицел, но выстреленных раньше, еще до «поправки». Рассказывая, лейтенант увлекался, точно видел перед глазами Чесменское сражение или Ютландский бой. Будничная проза войны еще не вышибла из него наивных училищных представлений о классическом оперативном искусстве.
Узнал Колька и о морских стрельбах по берегу: с большим и малым смещением, по реперу, по закрытой цели. Все выглядело предельно просто и ясно. Лейтенант говорил так запальчиво, так увлеченно, с такой убежденной влюбленностью в артиллерию, что просто удивительно было, почему, до сих пор не подавлены батареи врага на южном берегу Невской губы. Хотя бы та, которая почти ежедневно стреляет по Лисьему Носу?
— Здесь вы научитесь воевать самым грозным оружием, — часто повторял лейтенант. «Без тебя не воевали, — с ленивой злостью подумывал Колька. — На Буге и под Херсоном не больно-то много толку было от этих твоих «очередь шаг-один>> да «очередь шаг-половина». А двойным уступом — разве что матом можно было покрыть…» Его клонило на сон, он ловил то и дело себя на том, что засыпает. Чирок, глядя на лейтенанта осоловевшими глазами, толкал незаметно локтем Кольку под бок.
Потом туман или дождь затягивал южный берег, и снова поступала команда продолжить работы на пирсе.
Временами казалось, что сил уже не хватает. Работали по шестнадцать часов подряд — промокшие, одуревшие от усталости. Одубевшие руки и спины не ощущались, точно их не было вовсе. Лишь где-то внутри, под горлом, чудилось — вытягивались пересохшие жилы, которые вот-вот надорвутся. Вечно хотелось есть. Еще в начале осени в Ленинграде сгорели продовольственные склады — город жил на голодаем пайке. Несколько сухарей да тощее варево дважды в сутки, которые получали матросы, много ли в них поддержки? Только десна раскровянишь.
А в ветрах с моря все резче угадывалась близость зимы, Часто срывались штормы, и волны, разогнавшись от самого Кронштадта, били в еще не закрепленные сваи, валили их, выворачивали и затем — теми же сваями — таранили недостроенный пирс, блокшив с паровою «бабой», дрожавший на жиденьких якорях, гранитные камни у берега. Пена валов разрывалась, точно гранаты, обдавая причал шрапнельной россыпью брызг, — бушлаты и ватники моряков покрывались наледью. Перед глазами — и час, и четыре, и десять — металась изорванная вода, и глаза не выдерживали усталости, слезились, вспухали, затягивались мутною пеленой неподвижности. Тогда казалось: не в берег, а в голову бьются тяжелые сваи, и это голову, а не камни, ворочает море по дну залива… После штормов приходилось нередко многое начинать сначала.
«Не каждый здесь выдержит долго!» — припоминались Кольке слова Андрея. Да, Андрей не подбадривал его, говорил правду: здесь тот же фронт, нисколько не легче. И если никто из матросов не падал от истощения, если каждой ночью, едва волоча ноги после невыносимо трудного дня, они все равно грузили баржи, то лишь потому, что непрестанно помнили и думали о плацдарме. Там, на узком клочке земли, дрались день и ночь их братья. Они не могли ждать ни часа, нуждались в снарядах и пулеметах — в тех снарядах, которых так не хватало на Буге и под Херсоном, в Таврийской степи, в снарядах, без которых самая высокая стойкость превращается в обреченность. Нет, ни он, Колька Лаврухин, ни его друзья не подведут бойцов на плацдарме. Сами хорошо знают, что значит драться голыми руками…
Однажды после трудного дня он еле добрался в сумерках до землянки. Суда ожидались часа через два — может, удастся хоть отдышаться? Набросил бушлат на трубу печурки, снимать сапоги не стал: они намокли, их потом не натянешь. Вытянулся на нарах, устало прикрыл глаза. Слышал, как входили товарищи, как шуршали под ними матрацы, набитые сеном. Рядом простуженно, хрипло дышал Петро Лемех, вздрагивая во сне.
Кто-то бесцеремонно затормошил Колькино плечо.
— Ты, что ли, Лаврухин?
Перед ним стоял незнакомый матрос-балтиец. Кажется, видел несколько раз его мельком: не то на батарее, не то и лесу возле автомашин — припомнить не мог.
— Ну? — недружелюбно ответил Колька, жалея прерванный сон.
— Пляши, брат-моряк, — сверкнул зубами в улыбке балтиец. — Ты, кажется, с Украины, хохол? Тогда давай гопака на всю железку!