гусеничный трактор со сломанным траком. Скаты трактора бархатно лоснились от вязкой земли, гусеницы блестели. Трое возились возле него: один лежал на спине под трактором, только ноги были видны, двое, затеняя себе, натягивали гусеницу, колотили молотком, но она снова и снова распадалась.
— Здорово, ребята. Не помочь? — громко спросил Кудрявцев, чувствуя в груди теплоту к этим людям, работающим в темноте.
— А ктой-то? — спросил тот, кто лежал под трактором, и выглянул на секунду. — А, привет! Не, на полчаса работы, сейчас поедут, — невнятно сказал он из-под трактора.
— Харитоновский участок не поднимали еще? — спросил агроном, прикуривая от костра.
— Аккурат начали, — после некоторого молчания отозвался кто-то.
— Глядите! — предупредил агроном. — Завтра к вечеру уполномоченный из райкома приедет…
Охотники постояли немного, следя за огнем, с удовольствием вдыхая запах мазута и металла, и пошли дальше. Началась деревня, они перевернули ружья стволами вниз и прибавили шагу.
Чувство счастья и радости все не оставляло Кудрявцева, усталость прошла, и все с большей нежностью думал он почему-то о жене: как придет домой и помирится с ней.
— Знаешь что? — сказал он агроному. — Я сегодня дома побуду, как-то неохота мне пить.
— Гм… гляди сам, — сказал несколько удивленно агроном.
Все ближе был клуб и слышнее изнутри его сиплая музыка радиолы. Над крыльцом клуба горела большая лампа.
— Перейдем на другую сторону? — предложил Кудрявцев.
— А! Все равно светло!.. — буркнул агроном, надвигая на глаза козырек и еще сильнее переваливаясь, колыхаясь на ходу.
Возле клуба сидели на лавках и стояли у забора пары. Они все молчали почему-то, может быть, слушая музыку, и все повернулись, разглядывая приближающихся охотников.
— Чего убили, товарищ агроном? — хрипловато крикнул один.
— Ноги! — тотчас отозвался другой, и все засмеялись.
— Хоть бы ты чирка какого срезал! — немного погодя сказал агроном, отдуваясь от стыда.
Возле дома Кудрявцева приятели расстались. Простились они небрежно.
— Так не зайдешь? — спросил агроном, приостанавливаясь и полуоборачиваясь.
— Нет, — сказал Кудрявцев. — Дома побуду…
— Ну, пока тогда…
Кудрявцев постоял, покурил на крыльце, машинально поскребывая подошвами о ступеньку. Плечо под ружьем ломило, но тело было легким.
«Счастье!.. — подумал он. — Так почему же вдруг счастье?»
Ну, любовь — понятно, удача, успех, когда работа, когда все живет, бодро движется, — все так ясно и нечего копаться. Но вот беспричинное, в самую глухую минуту, в самое беспросветье — и вдруг блеснет и забьется сердце, и долго потом вспоминаешь этот день… Ах, как хороша ночь и до чего здорово жить!
— Зоя! — громко позвал он жену. — Выйди сюда!
И пока жена искала что-то по дому, мягко тукая пятками, и потом отворяла дверь в сени, чтобы выйти к нему, он все покашливал, дыша прохладным туманом, крепким, оскоминным запахом картофельной ботвы, слушая далекую теперь музыку из клуба, и думал о трактористах, работающих при красном свете костра.
— Смотри, какой туман! — сказал он жене, кладя руку на ее теплое плечо. — Ты не видишь звезд?
Ему хотелось почему-то увидеть звезды.
Арктур — гончий пес
Памяти М. М. Пришвина
1
История появления его в городе осталась неизвестной. Он пришел весной откуда-то и стал жить.
Говорили, что его бросили проезжавшие цыгане.
Странные люди — цыгане. Ранней весной они трогаются в путь. Одни едут на поездах, другие — на пароходах или плотах, третьи плетутся по дорогам на телегах, неприязненно посматривая на проносящиеся мимо автомашины. Люди с южной кровью, они забираются в самые глухие северные углы. Внезапно становятся табором под городом, несколько дней слоняются по базару, щупают вещи, торгуются, ходят по домам, гадают, ругаются, смеются — смуглые, красивые, с серьгами в ушах, в ярких одеждах. Но вот уходят они из города, исчезают так же внезапно, как и появились, и уж никогда не увидеть их здесь. Придут другие, но этих не будет. Мир широк, а они не любят приходить в места, где уже раз побывали.
Итак, многие были убеждены, что его бросили весной цыгане.
Другие говорили, что он приплыл на льдине в весеннее половодье. Он стоял, черный среди бело-голубого крошева, один неподвижный среди общего движения. А наверху летели лебеди и кричали: «Клинк-кланк!»
Люди всегда с волнением ждут лебедей. И когда они прилетают, когда на рассвете поднимаются с разливов со своим великим весенним кличем «клинк-кланк», люди провожают их глазами, кровь начинает звенеть у них в сердце, и они знают тогда, что пришла весна.
Шурша и глухо лопаясь, шел по реке лед, кричали лебеди, а он стоял на льдине, поджав хвост, настороженный, неуверенный, внюхиваясь и вслушиваясь в то, что делалось кругом. Когда льдина подошла к берегу, он заволновался, неловко прыгнул, попал в воду, но быстро выбрался на берег и, отряхнувшись, скрылся среди штабелей леса.
Так или иначе, но, появившись весной, когда дни наполнены блеском солнца, звоном ручьев и запахом коры, он остался жить в городе.
О его прошлом можно только догадываться. Наверно, он родился где-нибудь под крыльцом, на соломе. Мать его, чистокровная сука из породы костромских гончих, низкая, с длинным телом, когда пришла пора, исчезла под крыльцом, чтобы совершить свое великое дело втайне. Ее звали, она не откликалась и ничего не ела, вся сосредоточенная в себе, чувствуя, что вот-вот должно совершиться то, что важнее всего на свете, важнее даже охоты и людей…
Он родился, как и все щенки, слепым, был тотчас облизан матерью и положен поближе к теплому животу, еще напряженному в родовых схватках. И пока он лежал, привыкая дышать, у него все прибавлялись братья и сестры. Они шевелились, кряхтели и пробовали скулить — такие же, как и он, дымчатые щенки с голыми животами и короткими дрожащими хвостиками. Скоро все кончилось, все нашли по соску и затихли; раздавалось только сопенье, чмоканье и тяжелое дыхание матери. Так началась их жизнь.
В свое время у всех щенят прорезались глаза, и они узнали с восторгом, что есть мир, еще более великий, чем тот, в котором они жили до сих пор. У него тоже открылись глаза, но ему никогда не суждено было увидеть свет. Он был слеп, бельма толстой серой пленкой закрывали его зрачки. Для него, слепого, настала горькая и трудная жизнь. Она была бы даже ужасной, если бы он