Путешествие было довольно тоскливым. Среди всех этих знаменитостей я чувствовал себя как рыба, вытащенная из воды. Я замечал — и это меня озадачивало,— что я чем-то неприятен маэстро Муньоне. Он обычно прогуливался на палубе под руку с баритоном Анкона, и они оживленно беседовали как старые друзья. Сначала я всегда первый кланялся им, сняв берет и самым почтительным образом. Но когда я увидел, что они еле-еле отвечают мне почти незаметным кивком, головы, точно подавая мне милостыню, я стал воздерживаться от того, чтобы их приветствовать. Мне было ясно, что пытаюсь плыть против течения, и я с удовольствием повернул бы обратно.
Сезон в театре Буэнос-Айрес начался для меня очень плохо. Через несколько дней после приезда меня вызвали на репетицию «Аиды». Я пришел пунктуально и думал увидеть в зале всю труппу. Однако в зале никого не оказалось. Я подождал около получаса в полном одиночестве в отвратительном, мрачном помещении с низким потолком, под которым стояла такая табачная вонь, что меня тошнило. Наконец появился маэстро Муньоне с сигарой во рту, дымя как турок. Он был в высшей степени раздражен. Я пожелал ему доброго утра. Он ответил мне с сигарой в зубах нечто нечленораздельное. После долгого молчания он, наконец, решился заговорить и обратился ко мне с вопросом: «Как вас зовут?». Я почувствовал себя оскорбленным: значит, он до сих пор не потрудился узнать мое имя, точно я был рядовым хористом. Я подавил в себе обиду и сухо ответил: «Титта Руффо». Он на чистейшем неаполитанском наречии сразу прокомментировал: «Дурацкое имя!» — и продолжал задавать мне вопросы, как новобранцу, стоящему перед генералом: «Откуда вы родом?». Зная, что его жена также уроженка Пизы, и думая таким образом снискать его расположение, я ответил: «Я земляк вашей супруги». Услышав мой ответ, он вытаращил на меня страшные глаза и воскликнул с величайшим презрением: «Ну и город!». Мой ответ был ошибкой. Я уже не знал, как держаться. Чувствовал, что у меня в душе поднимается против него определенно враждебное чувство и что репетиция может плохо кончиться. Тем не менее я сдерживался. Моя кажущаяся невозмутимость тревожила его и в то же время поощряла продолжать в том же саркастическом тоне. Докурив сигару, он бросил окурок на пол и, сев, наконец, к фортепиано, спросил меня, пел ли я когда-нибудь в «Аиде». На мой утвердительный ответ: «Ну, так вот,— предупредил он,— запомните, что в этой опере вы не уроженец Пизы, а эфиопский царь». Можно себе представить, не правда ли, в каком душевном состоянии я начал репетировать! И не только на первой репетиции, но в течение всего первого периода сезона я должен был быть все время начеку, чтобы не перейти границ дозволенного и не совершить необдуманных поступков, которые еще ухудшили бы мое положение. По-видимому, Муньоне питал ко мне в то время непреодолимую антипатию. К счастью, со временем это изменилось, и к концу сезона мы стали добрыми друзьями. Я уже упомянул о том — да и кто этого не знает!—что он был типом весьма экстравагантным. В нем было как бы два совершенно различных человека. Прежде всего — артист: темпераментный, нетерпимый, ехидный, грубый, но лишенный каких бы то ни было корыстных намерений. Ему казалось естественным выкладывать все, что приходило в голову, и тогда он мог обидеть, унизить и оскорбить любого человека. Делал он это без всякого удержу и без зазрения совести, не считаясь ни с чем и в присутствии всего оркестра. И рядом с артистом существовал человек, любивший пошутить и рассказать анекдот, безудержно хохотавший, бывший со всеми на ты, расточавший дружеские чувства направо и налево и превращавшийся подчас в настоящего ребенка, в озорного мальчишку.
Когда закончился первый период сезона, он захотел сам пройти со мной за фортепиано партию Каскара в «Заза» Леонкавалло. Опера должна была пойти в Буэнос-Айресе первый раз. И надо сказать, что он проводил занятия со мной с подлинной заинтересованностью, вкладывая в них всю свою душу артиста, все свои знания и мастерство музыканта. Он искренне желал, чтобы я проникся комизмом изучаемого образа и понял его эмоциональный колорит. Итак, после того как я пел в «Аиде», «Трубадуре», «Африканке», я выступил в «Заза» совместно с Эриклеей Даркле и Эдоардо Гарбин.
Опера имела грандиозный успех. Я был теперь уверен в том, что Муньоне хорошо относится ко мне, и голос мой выигрывал от спокойствия духа. Роль Каскара с самого начала очень удалась мне, и в каждом спектакле я бывал вынужден раза три, по крайней мере, повторять арию четвертого акта «Заза, малютка цыганка». Сам Муньоне из-за своего дирижерского пульта показывал мне всем своим существом, головой, глазами, бородой, что я обязан идти навстречу повторным просьбам публики. «Заза» была для меня безусловно самым большим успехом в аргентинской столице. Я понравился в этой опере настолько, что после шести лет, в течение которых я ездил в Россию, меня пригласили петь на открытии самого большого театра республики — театра Колон.
Вернувшись в Италию, я пробыл два месяца в Милане, работая над «Прозерпиной» и «Федорой», и снова отплыл в Египет на зимний сезон 1902/03. Я провел, таким образом, еще одну зиму в чудесном климате, снова встретился с милыми старыми друзьями и жил, окруженный общей симпатией и чутким вниманием. Мне удалось наконец сэкономить в этом сезоне недурную сумму, которая позволила мне обставить для себя в Милане маленькую квартирку и провести лето свободным, посвятив свое время изучению новых ролей.
В этот приезд я нашел маму очень ослабевшей. Ее единственной радостью было узнавать, что сын ее все с большим успехом продвигается по своему трудному пути. После пятнадцати дней, проведенных в семье, я, в высшей степени озабоченный и огорченный состоянием мамы, был вынужден с ней расстаться. Я уговаривал ее вооружиться терпением, так как, идя навстречу ее горячему желанию, намеревался купить для нее впоследствии в окрестностях Рима маленький домик с огородиком и курятником. Прощаясь с ней, я обнял ее, повторяя свое обещание, и она, обрадованная этой перспективой, в момент моего отъезда выглядела несколько более оживленной. Как удивительно складывается судьба! Если бы мама, мечтавшая о скромном домике с огородиком и курятником, могла бы вообразить роскошное жилище, где я приютил бы ее, если бы она дожила до преклонных лет, то это жилище показалось бы ей скорее порождением безумия, нежели мечты. А я поселился в таком доме и жил в нем, всегда оплакивая в своем сердце то, что так и не пришлось осуществить.
Глава 18. НАКОНЕЦ В МИЛАНЕ
Меня слушает маэстро Тосканини. Моя заветная мечта сбывается. На отдыхе в Валь ди Ледро. Работаю над отделкой ролей Риголетто и Фигаро. Слабоумный из Валь ди Ледро и мой Топио в «Паяцах». Момент решающего дебюта. Поеду в Россию. Еще один вещий сон. Смерть моей матери. Моя палитра
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});