– О, нет, Робби. Конечно, нет.
Он вздрогнул от тона моего голоса. Мой почтовый колокольчик снова звякнул. Робби остановился на тротуаре и сказал необычайно странную вещь.
– Папа… если бы ты отправился в море или на войну… если бы с тобой что-то случилось… Если бы ты умер? Я бы просто стоял неподвижно и думал о том, как двигаются твои руки, когда ты идешь, и тогда ты бы остался со мной.
После ужина он попросил меня устроить тест с карточками, на которых были изображены цветы, растущие в разных штатах. Перед сном развлекал рассказами о планете, где день длился всего час, но час длился дольше, чем год. И годы имели разную продолжительность. Время ускорялось и замедлялось, в зависимости от широты. Некоторые старики были моложе юнцов. То, что произошло давным-давно, иногда оказывалось ближе, чем вчера. Все так запуталось, что люди перестали следить за временем и довольствовались Настоящим. Это был хороший мир. Я рад, что он его сотворил.
Робби шокировал меня, поцеловав на ночь в губы, как упрямо делал в шестилетнем возрасте.
– Поверь мне, папа. Со мной все на сто процентов хорошо. Мы можем продолжать занятия сами. Ты и я.
В тот первый вторник ноября онлайн-теории заговора, испорченные бюллетени и группы вооруженных протестующих против результатов голосования подорвали честность выборов в шести разных штатах, которые превратились в поля сражений. Страна погрузилась в трехдневный хаос. В субботу президент объявил выборы недействительными. Он приказал провести их повторно, заявив, что для обеспечения и реализации потребуется еще как минимум три месяца. Половина электората восстала против такого плана. Другая половина готова была вновь пойти на избирательные участки стройными рядами. В ситуации, когда все подозревали всех, а факты подтверждались лайками, не было другого пути вперед, кроме как все переделать с нуля.
Я спрашивал себя, как объяснить наш кризис антропологу с Проксимы Центавра. Эта страна, этот вид разумных существ, эти технологии, превратившиеся в ловушку, – в подобных условиях даже простой счет по головам невозможен. От гражданской войны нас удерживало лишь то, что все без исключения пребывали в полнейшем замешательстве.
Был слишком теплый для поздней осени день, когда я увидел Робби на заднем дворе: он рисовал в блокноте, держа цветной карандаш как скальпель. Дернулся, когда моя тень упала на траву перед ним, и поспешно захлопнул блокнот. Его скрытность удивила меня. Он переключился на рабочие листы с математическими задачами – умножение двузначных чисел – и сунул компрометирующую тетрадь под сложенные по-турецки ноги, как будто она могла исчезнуть в траве и почве.
Последнее, чего мне хотелось – снова копаться в его личных заметках. Но, учитывая ситуацию, показалось разумным проверить. Я ждал три дня, пока Робби не отправился на велосипедную прогулку к железнодорожным путям, чтобы поискать мигрирующих бабочек-монархов на последних побегах молочая. Прочесал его книжный шкаф и главные тайники в спальне, пока не нашел нужную записную книжку. Между полевыми заметками прятался разворот, всплеск линий и цветов, этакая детская версия Кандинского. В рисунке ощущался тот прилив модернистского восторга, который испытало поколение художников, обреченное вскоре сгореть. Внизу Робби написал мелким дрожащим почерком: «Вспомни, как ты ощущаешь ее! Ты можешь вспомнить!!!»
В понедельник утром мне пришлось пойти в спальню сына, чтобы разбудить его к завтраку. Я приготовил его любимый омлет с тофу. Когда я попытался вытащить его из постели, он накричал на меня, а потом расстроился из-за шума, который сам и поднял.
– Папа! Прости. Я действительно устал. Я не очень хорошо спал.
– Было слишком тепло?
Робби закрыл глаза, как будто рассматривая отголоски сна на внутренней стороне век.
– Птицы исчезли. Вот что случилось. В моем сне.
Он собрался с духом и встал. Мы позавтракали и хорошо провели день, хотя на домашнюю работу у него теперь уходило больше времени. Пошли в парк, поиграли в бочче, и Робби выиграл. Возвращаясь домой, мы увидели, как орел схватил плачущую горлицу, и хотя мой мальчик вздрогнул при виде клюва, разрывающего плоть, но все равно нарисовал его по памяти.
Я так отстал в своем преподавании, что мог потерять должность. И все равно после ужина взял его за плечи и сказал:
– Как хочешь провести вечер? Назови галактику.
Он не думал над ответом. Назидательным жестом приказал сесть на диван, налил мне стакан гранатового сока – ничего более похожего на вино у нас не нашлось – и подошел к книжной полке. Достал потрепанную антологию, вложил мне в руки.
– Прочти мне любимое стихотворение Честера. – Я рассмеялся. Робби пнул меня по голени. – Серьезно.
– Я не уверен, какое из них была его любимым. Может, мне почитать тебе любимое стихотворение твоей мамы?
Он даже не потрудился пожать плечами – просто взмахнул своими маленькими ручками. Я прочитал ему «Молитву о дочери» Йейтса. Может, оно не было любимым стихотворением Али. Может, я просто запомнил, как она читала его мне. Это длинное стихотворение. Оно казалось длинным, когда мне было за тридцать. Робину оно наверняка показалось бесконечным, как эон. Но он сидел неподвижно до самого конца. Он еще не растерял всю концентрацию. Меня так и подмывало пропустить несколько строф, но я не хотел, чтобы двадцать лет спустя он узнал, что я его обманул.
Все шло хорошо до девятой строфы. Ее я прочитал, делая длинные паузы.
Когда ж от зла душа освободится,
В ней целомудрие былое возродится,
Тогда она узнает, что покой
И наслаждение, и робость в ней самой,
Что зов ее и глас небесный схожи,
Она, пускай косятся зло,
Пусть ветер стонет тяжело
И рвет мехи, счастливой будет все же.[21]
Робин не шелохнулся на протяжении всей этой долгой истории. Он сидел оцепенев, пока я не закончил. Потом, продолжая прижиматься к моему боку, спросил чистым дискантом:
– Я не понял смысла, папа. Честер, наверное, понимал больше, чем я.
Несколько месяцев назад я пообещал ему, что мы вернемся к