«Прекрасный, — говорю, — он человек, весьма безобидный». Полицейское начальство было удовлетворено таким ответом, и Лавров, как видите, снова в Париже… А меня, кажется, ожидают новые объяснения в Петербурге. Ведь они там величают меня «красным республиканцем».
— Чем вы заслужили такое звание? — спросил Верещагин.
— Известное дело: оказываю порой помощь русским людям, не по доброй воле находящимся здесь, в Париже. Да еще опубликовал рассказ об одном юноше, невинно просидевшем четыре года в тюрьме.
— Для охранки этого достаточно, чтобы учинять вам всякие неприятности, — сказал Верещагин.
— На днях был у меня из посольства князь Орлов, — продолжал Иван Сергеевич, — и приказал мне возвращаться в Россию. Поеду. Мне ничего не страшно. — И, переведя разговор на другую тему, он стал спрашивать художника о том, как у него идет работа над картинами балканского цикла, где и когда они будут показаны.
— Сам не знаю, Иван Сергеевич, очень замыслы большие! Не скоро управлюсь.
— У вас уже так много сделано и много начато… Вы — особенный живописец. Если бы я не был так стар и слаб, я решился бы написать роман, избрав вас прототипом главного героя. Вы меня очень порадовали своими туркестанскими картинами. Смотрел я их как-то у Третьякова и писал ему о вас: оригинальность, силища, любовь к правде, прекрасное, тончайшее мастерство — вот что ставит вас на одно из виднейших мест в современной живописи.
Знакомство Верещагина с Тургеневым стало началом их дружбы. Но часто встречаться не было времени ни у того, ни у другого. Верещагин весь отдавался творчеству. По двенадцать часов ежедневно он находился в мастерской. И только когда на Мезон-Лаффитт спускались сумерки, он, усталый, показывался около своей дачи, прогуливаясь перед сном с Елизаветой Кондратьевной. Как-то поздней осенью в Париж из Петербурга приехал Стасов. К тому времени Василий Васильевич многое успел завершить, и посещение мастерской Стасовым было как бы предварительным осмотром готовых картин к предстоящим выставкам. Мягко ступая по коврам и медвежьим шкурам, Стасов не спеша то подходил к картинам вплотную, то отходил подальше на удобное для осмотра расстояние. Наконец, сделав для себя заметки в записной книжке, он присел на плетеное кресло в уголке мастерской. Верещагин, сидя на табуретке за мольбертом, заканчивал мелкие поправки на картине из индийского цикла «Всадник-воин в Джайпуре».
— Ну, какое у вас впечатление, Владимир Васильевич? — спросил, складывая в ящик кисти и палитру, Верещагин.
Вытерев руки полотенцем, он подсел к Стасову.
— Впечатление? — Стасов двинулся в кресле, постучал записной книжкой по столу и, не сводя глаз с картин, сказал:
— Каждая ваша новая вещь из этой балканской группы картин оставляет сильное впечатление. Вы умеете рассказывать печальную истину о пережитой войне, чувствуется широкий размах народности в вашей живописи!.. Но дело этим не ограничивается.
— Вы меня не расхваливайте. Лучше предостерегите от ошибок, которых я сам не вижу, не замечаю, — перебил Верещагин, — а то знаете, разные газетных дел мастера никогда не предостерегают от ошибок, а подстерегают. Ваше, Владимир Васильевич, суждение и для меня и для каждого русского живописца — приговор, как водится, справедливый.
— Нет, нет, помилуйте! — отмахнулся Стасов. — Выносить приговор я не собираюсь. Я люблю могучего художника Верещагина и боюсь — как бы не стать однобоким в своих суждениях. Одно могу сказать — вы здорово, вы крепко хлещете войну.
— Да, это моя цель. И я от нее не откажусь до тех пор, пока пальцы могут держать кисть, пока зрение не изменит мне. А потом — можно и на покой. Лишь бы картины остались жить.
— Они будут жить. И прежние, и эти, и те, что еще будут вами созданы. Третьяков снова просил меня заверить вас, что он очень заинтересован балканским циклом картин. Если нужна вам денежная ссуда или задаток — он даст в любое время.
— Знаю, знаю, — ответил на это Верещагин. — Несколько дней тому назад я писал ему о направлении моих работ. Думаю, что его, как умного и порядочного человека, устроит мое отношение к военным темам. А теперь, Владимир Васильевич, давайте вместе с вами посмотрим, что тут такое я натворил и почему, а как — судите сами. Вы уже все мои новые вещицы пересмотрели молчком, я вам не мешал и не помогал их разглядывать. Но должен к некоторым из них сделать для вас словесное добавление. Прежде всего: картины все до одной за короткий срок написаны здесь, в Мезон-Лаффитте. А эта мелочь — рисунки и этюды, что на полках, — все привезены с Балкан. Сделал бы больше, если бы не ранение и не отвлекался бы по штабным делам то у Скобелева, то у Струкова… Вот картина «Победители». Изображены турки-мародеры, надевающие на себя одежду с убитых русских солдат. Обратите внимание на самодовольные глуповатые физиономии турок, уцелевших во время боя. Они рады дешевой добыче, а вокруг них в бурьяне обезглавленные трупы наших егерей.
— Трагический маскарад! — сказал Стасов. — Разумеется, вы не могли подглядеть такого эпизода, но он был. Зритель не усомнится в правдивости… А ваша «Панихида» по силе своего влияния будет сродни вашему «Апофеозу». Какой здесь жуткий и печальный пейзаж войны! — воскликнул Стасов. — И снежные траншеи на Шипке, и горькая ирония вашего триптиха «На Шипке все спокойно» — всё это ужасно трогательно и сильно подействует на каждого, особенно на простых людей. Не беда, если расфуфыренные купчихи и графини, поморщившись, пройдут мимо таких картин.
— А вот с этой картиной, вернее, с этим фактом, была целая история, — проговорил Верещагин, показывая на двух пленных башибузуков, связанных спина к спине. — Эти два изувера, увидев беременную женщину, поспорили между собой — кого она вынашивает, мальчика или девочку; поспорили на пари и… распороли ей живот. Были за этими стервецами и многие другие преступления. Болгары поймали, связали их и привели к русскому командованию для суда и казни. Но преступников не повесили: приставили к ним часового, тот отошел в сторону — и болгары искромсали этих негодяев так, что