— Хочу знать, что от меня сытые и сухие поедете, — пояснил он Иванову. — А племяш твой молодец. Мне нонче Сидор рассказал, как во все на заводах вникал и коней нисколько не боится. И они его сряду принимают. Словом, наша с тобой кость…
В канун отъезда, как водится, засиделись за ужином, после телячьего окорока, съеденного под анисовку, осушили самовар. Гости — Мухин и Гених, — простившись, ушли с фонарями, шлепая по лужам; их шаги долго слышались сквозь форточки, в которые вытягивало табачный дым. Филофей в кресле поклевывал носом.
— Кажись, не первый раз говорю: вот что старость делает! — кивнул на него Красовский. — Ты еще поживешь, Александр Иванович, немало. Тебе дочку растить и замуж выдать, а я как ни хорохорюсь, а понимаю, что также в конце пути. По бумагам мне шестьдесят первый, а по правде — шестьдесят четвертый. Грешен: сам, когда в Конную гвардию из Тульчина переводили, вместо тысяча семьсот семьдесят первого года тысяча семьсот семьдесят четвертый поставил, уголок один прибавил, болван стоеросовый. Зачем, спросишь, когда то срок службы удлиняло? Да в гвардию наказано было переводить отменных ростом, силой, ездой и чтоб не старе двадцатипятилетнего возраста, а мне уж двадцать восьмой шел. Вот и черкнул, так испытать фортуну в столице захотел. А уж потом и клял же дурь свою!.. Ш-ш-ш!.. Ни одна душа о том не знает. И Филофея убедил ведь, что я моложе. Впрочем, ему все равно теперь… Да, старость пришла, но тянет меня опять в Петербург, хотя по другим причинам. Никак, с каждым днем все сильней хочу музыку настоящую хоть изредка слышать. Но как его везти? Сам видишь, каков слаб.
А ведь когда я в карцере лежал, до полусмерти запоротый за то, что на лекаря учиться для пользы общей хотел, он один из всех семинаристов, на дерево под окошком взгромоздясь, мне в решетку калачей побросал и бутылку воды с уксусом подал, чтобы к иссеченным местам на тряпице приложил. Поймали бы тогда на сострадании, так под пару мне отделали. Разве такое забыть можно? И представить себе трудно, каков богатырь был. А что осталось? Правда, что выпить всегда любил. Вино на час силу прибавляет, а с годами такую метаморфозу чинит.
— Но ты, Александр Герасимыч, право, совсем молодцом, — возразил Иванов. — Хоть под венец становись.
— Поздно, братец… Turpe sinelis amor[17]. А впрочем…
— Ну, уж говори до конца.
— Да есть тут вдовица бездетная, как раз сего Гениха дочка. Так со своей харей и подступиться боюсь, потому что хотя сорока лет от роду, но собой весьма пригожа.
— А еще суворовский ученик! — упрекнул Иванов. — Для других его «Науку побеждать» переписывал, а сам оробел.
— Запомнил! — усмехнулся майор. — Да знаешь ли, как загадал: коли объезжу ту кобылу — буду руки просить, а вместо того…
— Но какая ж тут связь? Разве что у дамы характер норовистый? — развел руками Иванов.
— Да нет, кажись… А началось знакомство с того, что отец ее — единственный здесь, кто латинский язык любит и понимает; Филофей, что и знал, давно забыл… Так знаешь ли, что тебе на прощанье скажу? — спросил Красовский.
— Что, костыли оставя, отважишься к твердыне сей подступить?
— Может быть. Но сейчас не о том хотел. А что за годы, которые не видались, ты много в образовании преуспел. Да нет, не в образовании, а в воспитании, что ли. Созрел как-то, по-солдатски сказать — обтесался. Говорить и держать себя иначе стал.
— Неужто?.. Оттого, может, что по многу часов в канцелярии за бумагами провожу, а писарь там такой книжный, каждое воскресенье у нас обедает и вслух Пушкина или еще кого читает. Обхождения же больше набрался от нескольких господ, которые много добра мне сделали. И от Анюты, понятно… От нее слова плохого никогда не слышал… Так как же насчет вдовой госпожи напоследки скажешь?
— Немало в сем случае от средств денежных зависит. У ней ничего нету, кроме пенсии мизерной за мужа, отцовской тоже пустяковой да домика здешнего с садом, а у меня скоплено за все офицерские годы всего три тысячи ассигнациями. На что жить станем, ежели из-за ноги в отставку пойду, казенной квартиры и прислуги лишусь и сам на пенсию малую сяду?
— Вот к Пашкову на службу и поезжай с женой, тестем и Филофеем. Не хуже здешнего жить будешь.
— Частная служба неверная. Сегодня камергер жив, а завтра? Respice finem[18], то есть старайся в будущее заглянуть…
— Так ведь и все мы не вечны…
— Хорошо. На что решусь, тебе тотчас отпишу. А пока веди-ка Филофея спать да сам ложись. Просить еще откладывать отъезд совесть не велит, хотя и жаль расставаться.
Кожа на кибитке и фартук оказались весьма к месту. Непрерывно сеял осенний дождь. Лошади шли почти все время шагом. Через час от них повалил пар.
— Этак в сутки одну станцию едва проедем, — сказал Иванов.
— Только нонче так прошлепаем, — возразил Михайло. — Разленились на даровом овсе, а ужо разбегутся.
— Не жалеешь, что меня сюда повез?
— Что вы, дяденька! Век бы на сем заводе служил. В последние конюхи, не то в табунщики пошел бы. И жить безбедно можно: всем огороды отводят, да строй мазанку — хитрое ли дело?
— А вот майор мой, ежели нога полностью не выправится или если начальник завода, что в Харькове живет, в отставку уволится и нового ему на шею посадят, видно, отсюда уедет.
— Все слышал от ихних денщиков. Однако и господин Мухин меня на завод звали. А вольных табунщиков и конюхов там больше, чем солдат, и жалованье им такое, что со своим огородом прожить можно.
— Чего же раньше не сказал? Я бы Красовскому тебя рекомендовал, пока за начальника командует. Да ведь и неизвестно, пойдет ли в отставку. Тоже с конями расставаться жалеет.
— Так я там не сознавал, а как поехали, то и защемило, что более не увижу такой красы.
— Хороша краса в дождь и слякоть по степи мотаться.
— Все равно, лучше коня животной нету. С жеребятами век бы возился. Такие игруны — глаз не оторвешь!
«Кому что, — раздумывал Иванов. — Вот я полжизни около лошадей кружился, но чтоб лучше таких заводов места не сыскать, никак не скажу. А в Козловке на нонешний надел и без него работников довольно».
На четвертый день пути похолодало, на пятый мороз сковал грязь, отчего коням стало легче, но путников трясло куда сильней. На восьмой пошел снег и в сутки угладил дорогу. До дома добрались на двенадцатый вечер, и унтер первым делом просил истопить баню.
И снова выдалось блаженное утро, когда проснулся на печи от потрескивания растопок и услышал матушкин негромкий голос, задававший тем же ребятам загадки:
— «Сел на конь да полезай в огонь». Ну, глядите, от вас вовсе недалече конь-то рогатый стоит.
— Горшок с ухватом, — догадался мальчик.
— «Еду не путем, погоняю не кнутом. Оглянусь назад — следу нет». Что ж такое?.. Ну, в лодке же едут… Запомнили? А то еще: «Лежит свинка, железная спинка, хвост а льняной…»
— Иголка с ниткой, — подал голос с печки Иванов, помнивший эту загадку с детства.
— Проснулся, Санюшка? Отошли ребрышки с дороги? Вот тебе катанки. Ступай-ка умываться да садись яишенку снедать.
В уездном суде все прошло гладко: вписали купчую в шнуровую книгу, сняли с нее копию, которую вшили в другую книгу, взыскали за гербовую бумагу десять рублей, выпросили еще двадцать пять на «спрыску» чиновникам и поздравили нового помещика. А в дверях суда Иванова облапил краснорожий городничий с теми же крестами и медалями, что у него, рекомендовался бывшим фельдфебелем гвардейской артиллерии, а потом гарнизонным поручиком и пригласил на обед. Как отказать? Ведь мало ли с чем родичам, которые под самым городом живут, случится к нему на зуб попасть.
Просил только полчаса отсрочки, чтобы уездного предводителя поблагодарить. Городничий уверял, что в Епифани его нет, уехал в свою деревню. Но Иванов настоял, что зайдет, — пусть об его приходе хоть слуги господину Левшину доложат.
Обедали с городничим и судьей часа четыре. Городничий оказался сослуживцем полковника Качмарева по батарее.
Впрочем, все разговоры за трапезой Иванов вспоминал будто в дыму — так много выпили. А что привезли домой на дрожках судьи и разоблачали отец с Михайлом, узнал из рассказов. Утром матушка подала огуречного рассолу, а Иван Ларионыч добавил водки с редечным соком. Но все же полдня прошло, пока до конца очухался.
Шестнадцатого декабря уже в своей деревенской церкви отслужили напутственный молебен. После него собралось большое застолье с той водкой, которую приберегли 5 ноября. Уже затемно, выпарившись еще разок с отцом в бане, унтер залег с ним рядом на печку. Иван Ларионыч скоро заснул, а «новый помещик» ворочался и думал, как летит время, — два с половиной месяца будто один день проскочили. Ждал почти тридцать лет отпуска, а вышло, что с матушкой родимой разу толком не поговорил. Разве в первое воскресенье, когда ходили Николе молебен служить, а потом на погосте дорогих покойников навестили. А ведь сколько вспоминал ее, сколько ждал встречи… И вдруг почти рядом шепот: