лечат, а не возят за тридевять земель ящики с сывороткой! «Нет ли там еще и ангины? Когда-то я задумывался над этим вопросом. Ну-с, а теперь подумайте вы», – вспомнилось мне. Вот и подумала!
Со злостью, которая меня даже удивила, я вскочила и бросилась к широкому, приземистому дому напротив, почему-то показавшемуся мне особенно ненавистным.
– Откройте же, черт возьми! – закричала я и стала бить в дверь ногами.
Наконец-то! Голоса. Шаги.
– Кто там?
– Врач из Ленинграда.
Должно быть, я еще не верила, что откроют, потому что это «откройте же» я повторила раз десять. Открыли. Какая-то девушка, тоненькая, с косами, впустила меня в сени.
– Врач из Ленинграда? – с удивлением повторила она. – Пожалуйста, войдите.
…Духота тесной, перегороженной комнаты. Запах йода. Икона в углу, беленая печь. Высокая худая старуха в белом платке, перекрестившаяся, когда я вошла. Мужчина в халате, склонившийся над кроватью. Закинутое, белое, как бумага, лицо ребенка, мелькнувшее, когда этот мужчина, не оборачиваясь ко мне, поднял руку – как делают, когда мешает шум и хотят, чтобы вокруг стало тихо…
Этот жест и то, что мужчина в халате – без сомнения, врач – даже не обернулся, когда я вошла, в особенности возмутили меня.
– Измучилась, пока переправлялась через эту сумасшедшую реку! Никто не встретил! Брожу, стучусь во все дома! Ну, что вы молчите! Я вам сыворотку привезла.
Мужчина в халате обернулся. Он сделал шаг, другой, и стетоскоп – у него в руках был стетоскоп – упал и покатился со стуком. Он стоял против света, да я и не вглядывалась в его лицо, только смутно удивилась, что это усталое, широкое, но с тонкими чертами лицо, этот высокий лоб и над ним прямой белокурый ежик волос были мне когда-то знакомы.
– Черт знает что! Неужели не знали, что я должна приехать?
– Да, Таня, – голосом Андрея сказал мужчина в халате.
Должно быть, я ослышалась.
– Так что же, не могли встретить?
– Мы ждали тебя вчера.
«Тебя»! Я замолчала, потом взяла его за руку и потащила к окну:
– Андрей? Андрей? Да ты ли это?
Ночной обход
Через час ящики с ампулами были доставлены в посад, и мы стали ходить из одного дома в другой. Мы – это были Андрей, я и Машенька – так звали тоненькую девушку с косами, оказавшуюся фельдшерицей. Я почти не могла представить, что все это происходило в тот самый день, когда мы с шофером садились в лодку и в легком свете заката еще розовели отраженные водой облака.
Потом наступила ночь. Многое казалось мне странным, и, если бы у меня было больше времени, я, без сомнения, задумалась бы над некоторыми загадками, в особенности над одной, относившейся к Машеньке и смутно поразившей меня. Стало светать, а мы все еще ходили и впрыскивали, и что-то повелительное, вдохновенное было в этом ночном обходе, в этой невозможности отложить то, что нужно было сделать сейчас, в этих твердых, уверенных руках Андрея, освещенных слабым огнем лучин, ночников, лампад. В конце концов мне стало казаться, что мы ходим из дома в дом не для того, чтобы бороться с дифтерией, а только для того, чтобы снова увидеть эти широкие, твердые руки, разбивающие ампулу, подносящие к свету шприц. Но они делали и многое другое. Они гладили и успокаивали детей, глядевших на наши приготовления застывшими от ужаса глазами. Они бережно меняли повязку на рассеченном горле, в которое была вставлена трубочка – через нее дышал полузадушенный крупом ребенок. Они боролись с женщиной, у которой двое детей погибли от дифтерии и которая не пускала нас к третьему, исступленно клянясь, что он совершенно здоров. Они исчезали в резиновых перчатках и появлялись снова, и мы снова шли из одного дома в другой, из одного безмолвного мира, в котором не было ничего, кроме свистящего шума дыхания, в другой. И мне казалось, что всюду, где появлялся Андрей, слабый свет надежды загорался в воспаленных, растерянных глазах.
…Этот свет не появился в глазах белокурого мальчика лет семи, лежавшего безучастно, с посиневшим, сонным лицом, на котором уже устанавливалось тусклое спокойствие смерти. Должно быть, она стремилась войти в этот дом – богатый, просторный – вместе с нами, но почему-то замедлила шаги, остановилась у порога. Я взяла за кисть беспомощно повисшую ручку и нащупала слабый, ускользающий пульс.
Свечи горели на столе, стоявшем у изголовья умирающего ребенка, и старик в очках, склонившийся над толстой книгой, не обернулся, не встал, не произнес ни слова, когда мы вошли. Потом он стал молиться громко, и я поняла, что перед лицом смерти, стоявшей у порога, он не считал нужным обращать внимание на каких-то ничтожных людей, стремившихся изменить беспощадный закон, которому обречено на земле все живое.
– «Владыко, Господи Вседержителю, – громко молился старик, – душу раба твоего Алексея от всяких уз разреши и от всякия клятвы освободи, остави прегрешения ему, ведомые и неведомые, в деле и слове, исповеданные и забвенные…»
Но доктор с усталым, тонким лицом, очевидно, не соглашался отпускать к Вседержителю душу бедного раба его Алексея – кстати сказать, напоминавшего мне самого доктора в те далекие времена, когда он старался узнать, есть ли у тараканов сердце. С минуту он стоял неподвижно, внимательно глядя на распростертое маленькое тело, а потом решительно сказал:
– Нужно приготовить, Машенька.
И Машенька открыла свой чемоданчик и достала горелку, спирт, инструменты…
Нужно было завернуть мальчика в простыню, сесть на табурет и крепко зажать коленями его ножки. Сперва это сделала я, но Андрей почему-то велел, чтобы села Машенька, а я держала голову ребенка, и мы поменялись местами. Это была интубация, введение в гортань металлической трубки, и у