И вот сидит мальчик — а если присмотреться, какой, нафиг, мальчик? — да он старше тебя лет на десять, просто — baby-face, несколько даже дебильноватое такое лицо, со слабо выраженным даунизмом. Зовут его Лелик, и три его работы (из принесённых им двенадцати) довели тебя, делового человека, специалиста по порнографии, много чего повидавшего-покатавшего, до готовности немедленно поймать и выебать кого угодно, хоть бы и самого Лелика, — а Лелик, надо понимать, очень непривлекательного вида человек, такой, с вялыми руками и морщинистой шеей, что при детском лице смотрится совсем уж чудовищно. Лелик делает биомиксы. Лелик делает их очень, очень, очень хорошо. Лелик серьезно уважал то, что делал Щ, Щ, он, знаете, кое-что делал даже получше Лелика, но Лелик просто другим немножко занимался, Лелика интересовали не так конкретные биомиксы, не так эротика или еще что, как некоторые побочные эффекты. Какие эффекты? Ну, эффекты. Явно не хочет говорить про эффекты. Бог с ними, с эффектами. Но и эротику тож делал, источники, правда, приходилось покупать в биобанке большей частью, или, конечно, перекраивать читальные бионы, потому что не было денег свое записывать, не все же такие крутые сталкеры, как некоторые, упокой господь их душу, а тем, кто денег лопатой не греб, всем так приходилось — через банк или перекраивать, что в продаже есть, — но вот уж если бы свое, если бы кто предоставил Лелику возможность свое записывать, уж он бы… уж он бы…
Потом он ушел, окрыленный, и долго благодарственно шевелил в прихожей странными своими руками и не менее странным лицом, а Завьялов после его ухода сидел на краю диванчика с закрытой книжкой и думал: что-то сильно мир под тебя прогибается в последнее время, дорогой Зав, что-то сильно… Хотел специалиста — получил специалиста, боялся вкладываться в лабораторию — получил специалиста прямо с лабораторией, хотел, чтобы перестало болеть колено, — перестало, а ведь по сезону, наоборот, разыграться должно было; да что там — хотел вчера селедки, а где в три часа ночи брать? лень же ехать! — вышел, ну, так, воздухом подышать, до угла прогуляться, — стоит круглосуточный цветочный магазин; зашел послоняться среди красивого — а они, оказывается, маленький продуктовый отдельчик открыли… И хоть бы изжога с утра — так нет же, нет, проснулся в семь часов бодренький, как зайка по весне, — прогибается под тебя мир, ой прогибается, а как разгибаться начнет, как начнет разгибаться, как начнет… Даже подумал, книгу отложив: страшновато становится. Начал бы уже разгибаться, а то так хорошо все, так все хорошо, что даже нехорошо делается. Нехорошо совсем.
Глава 84
В больнице персоналу велел ее к нему не пускать. Так медсестричка и сказала: «Велел не пускать к нему!» — и воззрилась на Афелию с приоткрытым ртом и таким завороженным выражением на тощей мордочке, что внезапно у Фелли, и без того измотанной в ноль последней неделей, когда дядюшка не отвечал на ее вызовы по комму, на сообщения не реагировал и вот — теперь еще и велел, значит, не пускать, — внезапно у Фелли сердце захлестнуло холодной волной — и когда волна откатилась, от сердца осталась только маленькая скукоженная ледышка. Если бы не выражение на личике медсестры — не поняла бы Фелли, почему не ответил Дэн ни на ее страшное, размазывающееся, голосящее стыдом, сожалением и состраданием первое письмо, ни на двести пятьдесят ее попыток поговорить с ним напрямую, ни на слова специально позвонившего Дэну по ее просьбе приятеля; в ответ на фразу «на ней лица нет, плачет, слушай, ну будь мужчиной!» — отключился, поставил запрет на вызовы, доложил приятель виновато и протянул ей свой комм — мол, на, смотри. Все это было чрезмерно и страшно, и Фелли сходила с ума, мучилась, писала сообщения и рисовала открыточки, по вечерам приезжала к Вупи и Алекси — рыдать от ужаса и заниматься самобичеванием. И только теперь, увидев выражение лица медсестрички, получив вместо сердца колючую ледышку, окончательно все поняла. Дело было не в нарушении ролей, не в переломанных ногах, не в нанесенном лично ему оскорблении, — дело было в том, что об этом оскорблении Все Знали. Этого не учла Фелли, об этом не подумала в пароксизме раскаяния и в соматической тошноте, подступавшей каждый раз, когда о Дэне заходила речь. Взгляд медсестрички объяснил ей всё — и это «всё» называлось: месть до последнего.
Вдруг стало спокойно. Из больницы Фелли вышла очень бодрой — и прямо в ужасной больничной столовке быстро и жадно наелась — впервые за последнюю неделю. Осоловев и приятно отяжелев, позвонила на работу, сообщила, что больна и будет больна дня три, добрела до машины и медленно, спокойно поехала домой — поразмыслить.
И вот сидит мальчик — а если присмотреться, какой, нафиг, мальчик? — да он старше тебя лет на десять, просто — маленького роста совсем и юркий, и из-за этого кажется ребенком в полицейской форме, попрыгучей мышкой, — Дэн говорил — дразнят его на работе «Муад'Диб». Сидит, глаза горят, рот приоткрыт — ловит, ловит каждое слово Афелии Ковальски, добровольно пришедшей сдавать своего работодателя, а вернее, работодательницу, а вместе с ней — всю студию «Глория'с Бэд Чилдрен», и весь отдел стоит сейчас по другую сторону одностороннего зеркала и слушает, как Ковальски, которую все, ну абсолютно все они привыкли видеть подвешенной или связанной, со слезами, катящимися по щекам, с железными зажимами на багровых от крови сосках — но не такой, как сейчас, не такой прекрасной, спокойной, самоуверенной, пришедшей заложить собственную покровительницу и подругу, великую мадам Глорию Лоркин. Совсем, кажется, звезда «Черной метки» и «Алмазной крови» пошла вразнос: сначала так отпиздила своего дядюшку, что… (все знают, все; за стеклом хихикают — «такая хоть бы и отпиздила, лишь бы в спальню пустила…»), а теперь, значит, так разосралась с собственной Мадам, что пришла сообщать чрезвычайную информацию в обмен на собственную неприкосновенность. Что ж, за полдня уладили со Скиннером неприкосновенность — и вот Афелия Ковальски, косу на руку наматывая такими движениями, что у всего отдела колом стоит в штанах, сообщает, что мадам Лоркин (по документам — Лилиану Бойко) надо арестовывать немедленно, срочно, прежде всех — потому что чилли, конечно, много кто снимает, всех не арестуешь — но вот чтобы люди гибли на площадке — это, знаете…
Сержант Энди Губкин, Муад'Диб — ай, повезло тебе; Дэн пять лет досье собирал, а приказ об аресте будешь ты выписывать, и дело будет — твое, и лавры будут — тебе, и Фелли, кстати, всячески дает понять, что она этому совсем, совсем не рада, потому что она и так умирает от сострадания к дорогому дядюшке — но выбора, выбора у нее нет, тянуть нельзя; к моменту, когда дядюшка выйдет из больницы и начнет свой джихад, она должна быть в юридической не-при-кос-но-вен-но-сти, — а физически… Ох, ну, лучше не думать пока. Физически вряд ли все-таки он.
— Так что же, мисс Ковальски, вы хотите сказать, что в студии снимались люди, не подписавшие договора о добровольности?
— Нет. Договоооор подписывали все. Но в договоре не значится, что сцена может выйти из-под контрооооля, — а сцена… всегда… мооожет… выйти… из… под… контроля… (Косой — ап! — и все сглатывают слюну; вот зараза, думает сержант.) — И часто ли сцены выходили, как вы выражаетесь, из-под контроля?
— На моей паааамяти — дважды.
— Дважды?
— Да, дважды.
Бедный Дэн, — думает Энди Губкин, — он бы душу продал за это дело.
Бедная Глория, — думает Фелли, — я этим делом душу дьяволу продаю.
Глава 85
— И все-таки они твоя семья, плюша. Я не знаю, что ты себе думаешь про Адель, но ты же любишь дочку?
Идиотка. Ладно, она в целом не идиотка, но когда она напивается — ну фантастическая, космическая она идиотка; это, значит, вот что у нее в голове, когда она трезвая, да?
— Ты, дорогуша, скажи, пожалуйста, прямо, что ты не хочешь со мной жить, а не рассказывай мне о моей любви к моей дочке!
— Плюша, я хочу…
— И поставь, наконец, бутылку!
Ставит так, что бутылка едва не падает; придерживает и ставит ровно: у нее едва хватает сил вытащить из-под бутылки кончик штопора.
— Виталичка, я хочу с тобой жить, но дело в том, что это неосуществимо, это даже я понимаю — мы не можем.
— Почему?
— Ну сам скажи — почему?
Вот сейчас мне искренне хочется ей заехать. По морде так заехать, легко и со вкусом, чтобы даже крякнуло чуть-чуть под рукой… Потому что она знает — почему, и я знаю — почему, но если она скажет — почему, то она получится очень, очень мерзкой девочкой, совсем нехорошей, а если я скажу — почему, я окажусь хорошим и рассудительным, но доведенным до состояния раздавленного червяка, и она, девочка моя, выбирает второе — ну что за идиотка!
— Хорошо, я тебе скажу почему: потому что ты считаешь, что у нас не будет денег, что я зарабатываю недостаточно, чтобы содержать тебя и еще семью, а семью я обязан содержать, потому что даже если мне плевать на эту курицу, то я действительно люблю своего ребенка. Но ты думаешь: у нас не будет денег! — и не хочешь со мной жить. Это то, что ты хотела от меня услышать?