— На вашем месте я бы ответила всем этим скептикам и недругам словами Наполеона, который говорил австрийцам, что Франция в Европе подобна солнцу на небосводе: она не нуждается в признании.
— Что вы, милейшая Зинаида Аркадьевна! — улыбнулся он. — Да произнеси я такие слова, завистники тут же объявят меня Бонапартом и постараются стереть в порошок!
— Вы не из тех, с кем можно так обойтись, — возразила она. — Вы же не герой-одиночка? Надеюсь, у вас в армии есть крепкая опора?
— Мы опять переходим на служебные темы, — остановил он ее.
— Господи, как вы правы! — смутилась Зинаида Аркадьевна. — Разрешаю вам придумать для меня любое наказание. — Улыбка ее была обворожительна. — И чтобы немедленно исправиться, я расскажу вам о том, что вызовет у вас неописуемую зависть.
— Я весь внимание! Хотя к завистникам себя не отношу.
— Так слушайте же. Не столь давно, в марте двадцать седьмого года мне посчастливилось побывать вместе с отцом в Вене.
— В Вене? — оживился Тухачевский. — И по какому же поводу?
— Стыдитесь, будущий маршал. — Она легонько потрепала его пышные волосы, как матери треплют кудри непонятливого или непослушного ребенка. — В марте двадцать седьмого вся Австрия, да и фактически весь мир, отмечали сотую годовщину со дня смерти столь любимого вами Людвига ван Бетховена.
Тухачевский едва не вскочил с кресла.
— Бог ты мой, у меня и впрямь отшибло память! Я достоин вашего презрения!
— Не убивайтесь. У вас же в мыслях не Бетховен, а оборона страны.
— Это меня ничуть не оправдывает!
— Представьте, — продолжала Зинаида Аркадьевна, — мне довелось проникнуть в здание министерства иностранных дел на Болльплац, в тот самый знаменитый зал, где когда-то проходил Венский конгресс[34]. Представляете, какие тени прошлого витали в том зале?
— Еще бы! — живо откликнулся Тухачевский. — Александр Первый и Талейран, Меттерних и барон Вильгельм фон Гумбольдт!
— Беседуя с вами, я все более убеждаюсь, что вы сильны не только в военном деле. Боюсь, что Клим Ворошилов вряд ли бы ответил на мой вопрос, как ответили вы.
— Вы специально назвали это имя, чтобы позлить меня и испортить мое настроение? — стараясь придать своим словам видимость шутки, спросил Тухачевский.
— Вы это серьезно? — обеспокоенно спросила Зинаида Аркадьевна. — Кажется, я неисправимая мастерица доставлять людям неприятности. Я просто хотела сопоставить вашего шефа с вами и сделать вывод в вашу пользу.
— Вы мне льстите. Лесть такой потрясающе прекрасной женщины, как вы, чертовски приятна, но вообще-то я не переношу восхвалений. Они редко бывают искренними.
— Поверьте, Михаил Николаевич, это вовсе не лесть! Это истинная правда! А как быть мне? Расценивать ваши восторги в мой адрес тоже как обычное проявление лести? В таком случае вспомните, как Лепорелло из «Фиделио»[35] рассказывает о своем изменнике хозяине!
— Рискую опять прослыть профаном, но, убейте меня, запамятовал.
— Я напомню вам. Лепорелло говорил, что его хозяин восхваляет миловидность блондинки, зимой ухаживает за полненькой, летом — за худенькой. Кажется, я попала в точку?
— Вы — опасная женщина! — рассмеялся Тухачевский. — Но я убежден, что вы из тех блондинок, за которыми хочется ухаживать зимой и летом, весной и осенью!
— Вот и опять лесть! Нет, что ни говорите, а жизнь без лести невозможна. Но я не завершила рассказ о Вене. Слушая восторженные речи о Бетховене, я, дура набитая, вспоминала о разной ерунде. Представьте, мне припомнилось даже, что на Венском конгрессе, разумеется в перерыве между заседаниями, Александр Первый начал приударять за некоей красавицей графиней. И та ему влепила: «Не принимаете ли вы меня за провинциалку?
Тухачевский всплеснул руками:
— Так это же те самые слова, которые вы «влепили» мне в первый же момент нашего знакомства!
— И все же не думайте обо мне как о человеке, который изъясняется только с помощью цитат! — Когда Зинаида Аркадьевна просила о чем-нибудь, она становилась похожа на юную девочку, допустившую шалость. — Однако не будем об этом. Я не знаю, как вас и благодарить за Бетховена.
— И представьте, он говорил о себе: «Я всего лишь несчастливец!»
— Его можно понять. Глухота исковеркала ему жизнь. Чего стоят десятки его разговорных тетрадей! Поставьте себя на его место. Уверена, что вам не захотелось бы жить, а уж сочинять музыку тем более.
— А не выпить ли нам по рюмочке коньяку в его честь?
То, что говорила Зинаида Аркадьевна, повергло его в грусть.
— Охотно. — Она одарила его сияющей улыбкой.
Тухачевский изящно разлил коньяк в маленькие рюмки, схожие с пузатенькими бочонками. На них затейливой золотой вязью была изображена монограмма Наполеона.
— У вас, кажется, два любимца — Бетховен и Наполеон? — осведомилась Зинаида Аркадьевна.
— Все великие люди — мои кумиры, — дипломатично ответил Тухачевский.
Зинаида Аркадьевна маленькими глотками смаковала коньяк.
— Господи, и коньяк — тоже «Наполеон», — всмотревшись в этикетку на бутылке, воскликнула она. — Наполеон… — Она устремила мечтательный взгляд в Тухачевского. — Я убеждена, что вы — под стать Наполеону.
— Вы опять за свое, — попытался остановить ее Тухачевский.
— Только не старайтесь заткнуть мне рот! — почти дерзко сверкнула она глазами. — Неужели вам не известно, что в высших военных кругах вам приклеили ярлык Наполеона? Или вы глухи, как Бетховен? Или не читаете зарубежную прессу? Там — в Германии, во Франции, даже в Америке — ваше имя склоняют вместе с именем Бонапарта. Потому-то я и намекала об опасности, которая вам угрожает. Повторюсь, не боясь прослыть назойливой, что вам надо остерегаться.
— Нет в мире человека, который заставил бы меня бояться, — запальчиво воскликнул Тухачевский: выпитый коньяк уже начинал действовать, и он потерял осторожность.
— Я всецело верю вам. — Тон ее был прозрачно искренним. — Но вы забываете, что у нас есть человек, который способен вселить страх даже в самого Наполеона.
— И кто же он? — Задавая этот вопрос, Тухачевский прекрасно знал ответ, но ему хотелось, чтобы это имя произнесла первой его собеседница.
— Вы знаете его лучше, чем я, — принимая игру, ответила Зинаида Аркадьевна. — Надеюсь, вам знаком товарищ Сталин?
— И даже Сталин не заставит меня дрожать от страха! — Задетое самолюбие Тухачевского требовало незамедлительного выхода.
— Дай Бог, чтобы ни одна из множества пуль, которые направлены на вас, не достигли цели. — Глаза Зинаиды Аркадьевны даже увлажнились. — Этого я не переживу.
Весь день они провели на даче, а когда высокое иссиня-черное небо высветили, звезды, Зинаида Аркадьевна стала прощаться. Они расцеловались, и Тухачевскому вдруг почудилось, что он знает эту женщину уже тысячу лет и в то же время совершенно не знает ее.
— Я надеюсь, что это не последняя наша встреча? — опасаясь, что она скажет обратное, спросил он.
— На это хотела бы надеяться и я, — просто, без всякого кокетства ответила она.
— Но где прикажете мне искать вас? Москва — город большой, целое государство.
— Вот моя визитка. — Она протянула ему плотный листок бумаги. — До свидания.
Тухачевский бережно усадил ее на заднее сиденье машины и велел шоферу отвезти ее туда, куда она скажет. И тут же вручил ей букет цветов, которые принес садовник из оранжереи.
— Цветы! Какое чудо! — обрадовалась она, как ребенок радуется игрушке. — И как вы угадали мое желание?
Проводив ее, Тухачевский долго смотрел на звездное небо.
Звезды были тусклые, безжизненные, не мигали.
«Хорошо, что это осталось позади. Как и вся прошлая жизнь», — грустно подумал он, ощущая, как его грусть странно и удивительно перебивает чувство радости, будто он избавился от чего-то неприятного и даже опасного.
«Да, все пройдет, все проходит», — пришла ему в голову незатейливая житейская мудрость, и вдруг острой болью в сердце отозвалось внезапное воспоминание о Нине Евгеньевне. «Как она там, в Кисловодске? Может, видит оттуда, что ты вытворяешь здесь? — Угрызения совести вновь проснулись в нем. — Нет, конечно, не видит, но чувствует, конечно же чувствует, не может не чувствовать».
Он возвратился в дом и тут же, ощутив нечеловеческую усталость, повалился на диван. Перед глазами то и дело возникал желанный и пугающий облик Зинаиды Аркадьевны.
«Странная женщина… Загадочная женщина… — почему-то с тревогой подумал он. — И кажется, очень коварная…»
Он никак не мог объяснить себе, почему вдруг приписал ей коварство, и потому эта мысль назойливо осаждала его, вызывая неприятный озноб.