Уругвая, страны, где пропавших, наверное, больше, чем найденных, страны, где легко потерять кого-то навсегда, страны, что так хорошо подходит для превратности и паранойи выдуманных историй, потому что жизнь и смерть – повсюду в Латинской Америке.
Я объяснила Дине, чего так сильно боюсь, объяснила, что убеждена в том, что Реф растворится или провалится в черную дыру. А она просто говорила: «Это безумие, это безумие», – и мне приходилось с ней согласиться. Но я ничего не могла с собой поделать. Не могла.
Целыми днями я только и делала, что шаталась по Верхнему Вест-Сайду и думала о Рефе. Я пыталась занять себя чем-нибудь другим. Я собиралась посмотреть «Роковое влечение»[256], но не смогла собраться и дотащить себя до кинотеатра, зная, что когда я туда попаду, мне придется стоять в очереди, и по ощущениям это будет все равно что бесконечность. Дина вытащила меня на выставку Пауля Клее[257] в Музее современного искусства (MоMA), но я не смогла сосредоточиться на его абстракциях. Мне нужно было делать домашние задания, но ничего не получалось. По семиотике нам задали написать эссе о культуре мотоциклов и правилах байкеров, но каждый раз, когда я брала в руки журнал Easy Rider[258], перевернуть страницу казалось геркулесовым усилием. Я засыпала в ванной и не могла сомкнуть глаз по ночам. Я не могла умываться по утрам, потому что даже руки у меня были слишком уставшими.
Я слушала новый альбом Марианны Фейтфулл[259] Strange Weather. Хотя ему лучше бы подошло название Music to Slit Your Wrists To[260]. Слушала и плакала. Не слушала, но все равно плакала. Я хотела бы поплакаться Рефу, но нельзя же было звонить ему по двадцать семь раз в день. У него были свои дела. Судя по всему, его сестра была сущим наказанием. Как и мать. Он даже признался, что начинает терять терпение и со мной. Я все равно набирала его десять раз за день. Однажды, когда он вышел, я звонила ему до поздней ночи, пока его мать не бросила трубку рядом с телефоном. Я испугалась, решив, что у них навсегда сломался телефонный аппарат, так что я больше никогда не дозвонюсь до Рефа, и не спала всю ночь, с тревогой и дрожью в руках прислушиваясь к коротким гудкам снова и снова. Но по большей части, когда я звонила, Реф как раз был чем-то занят, или раздражен, или озабочен, и когда я спрашивала, любит ли он меня все еще, он кричал: «Да! А теперь оставь меня в покое!» Он ненавидел меня за то, что я трахала ему мозг ровно в тот момент, когда ему нужно было разбираться с проблемами в жизни, где есть не только я.
Я поняла, что было бы неплохо что-нибудь с собой сделать, взять себя в руки, потому что никто другой за меня это не сделает. Я заявила маме, что хочу съездить в Даллас на свадьбу к другу. Мне нужно, чтобы она купила мне билет, сказала я, но я верну деньги, написав несколько статей для Morning News, пока буду в Далласе, так что в итоге поездка окупит себя. Ей не нравилось мое стремление постоянно бежать от места к месту, она считала, что это все из-за моей болезни, и сказала, что согласится, только если доктор Стерлинг одобрит поездку. Доктор Стерлинг была на рождественских каникулах, что не помешало мне пару раз позвонить ей на лыжную базу в Вермонте в четыре утра, так что я искренне недоумевала, почему мама не может позвонить ей днем. Слава Господу, доктор Стерлинг решила, что путешествие или любая другая идея, что займет меня до тех пор, пока я не вернусь в Кембридж и на лечение – хорошая идея, потому что из разговоров последних дней ей казалось, что такого отчаяния она еще никогда у меня не слышала.
Ни мама, ни доктор Стерлинг не знали, что на обратном пути из Далласа я планирую сделать остановку в Миннеаполисе, встретиться с Рефом и убедиться, что он до сих пор любит меня.
Поэтому я отправилась в Техас, сделала вид, что пишу статьи, показалась в Morning News и заняла свой старый стол, потому что почти все были на каникулах, а немногие оставшиеся редакторы изголодались по материалу. Я брала интервью, собиралась написать что-нибудь о парочке техасских писателей, у которых недавно вышли книги, но покончив с расшифровками, поняла, что не могу писать.
Разговаривая с мамой, я каждый раз говорила, что у меня все в порядке и вообще прекрасно, что я много пишу, мне платят за каждую статью, я отрабатываю поездку, и это лучшее, что можно было придумать.
Все остальное время я проводила в кровати, заставив себя подняться только в новогодний сочельник, чтобы посмотреть «Телевизионные новости»[261], и мне показалось смехотворным, что героиня Холли Хантер каждое утро отводила себе пятнадцать минут, чтобы поплакать, в то время, как я за целый день не могла отвести время, чтобы не плакать.
* * *
Реф опоздал на нашу встречу в аэропорту. А наконец объявившись, обнаружил меня в терминале Continental[262] в слезах и стал объяснять, что у него сломался будильник.
Мне хотелось его убить, потому что я села на самолет в шесть утра и сделала пересадку в Хьюстоне, чтобы увидеться с ним, и теперь он рассказывает мне, что японская бытовая техника несовершенна, а я поверить не могу, что он вообще спал ночью, вместо того чтобы ждать меня, как я ждала бы его. Но я не сказала этого вслух, осознавая какой-то крошечной разумной частичкой своего мозга, что я свихнулась, а он нет.
Я плакала всю дорогу до Миннеаполиса, и Реф сказал, что мы поговорим, когда я успокоюсь.
В ресторане он сказал, что не может оставаться в этих отношениях, потому что я слишком многого от него хочу, и все хотят, а он сам мечтает быть обычным старшекурсником, который наслаждается последним семестром в колледже, закидывается кислотой и трахает случайных первокурсниц, и не обязан заботиться о ком-то вроде меня.
Я не ответила, потому что подумала, что умерла.
Я должна была провести в Миннеаполисе всего полдня, должна была сесть на самолет до Нью-Йорка через несколько часов, но я отказывалась идти на посадку до тех пор, пока Реф не передумает.
В итоге мы поехали к нему домой, я познакомилась с его мамой, у которой был сильный немецкий акцент и суровые прусские