Все, казалось, менялось к лучшему в лучшем из возможных послевоенных миров, и нигде не могло быть прекраснее, чем на Монпарнасе, где теперь жили Пикассо и Кислинг, где недавно открывшийся «Купол», с его оркестром на антресолях и танцующими девушками в свободных платьях без лифа и шляпках «колоколом», быстро вытеснял «Хуторок сирени» Клозери де Лила, дорогой сердцам Хемингуэя и его друзей. Луи де Брогли, посмевший бросить вызов Эйнштейну на его собственной родине, Жорж Бернанос, огонь, сера и плеть для развращенного христианского мира, и Тагор, восточная мудрость и мистика, – вот кто рождал разговоры о себе в городе. «Париж улыбался, немного самодовольно и с легким оттенком излишней самоуверенности, – как вспоминал позже Бёкле общее настроение, царившее тогда в городе, – и Сент-Экс с восхищением принимал жизнь. В его взгляде сквозила радостная готовность обнять все».
Предисловие, написанное Бёкле к «Южному почтовому», подтверждает влияние, оказанное на него этим «героем», этим «человеком действия», этим «солдатом», умудрявшимся все же находить время писать среди тысячи и одного приключения в пустыне, и это при том, что «Сент-Экзюпери – вовсе и не писатель». Позже он, возможно, сильно сожалел об этой фразе, отразившей слегка поспешный вывод, но в то время она просто повторяла собственное мнение Сент-Экса о самом себе. Он был летчик, а не писатель. Когда Жана Прево спросили, почему он пишет книги, он прямо ответил: «Мне надо зарабатывать на жизнь». Ответ этот потряс юного Жан-Поля Сартра. То, что он первоначально посчитал поверхностным цинизмом, было (он позже понял это) определенным желанием оставаться честным во времена, когда пышно цвело прихотливое лицемерие. И все же честность может иногда вводить в заблуждение, если ею слишком злоупотреблять или употреблять неправильно. Со своими спортивными достижениями и великолепным телосложением Жан Прево был приспособлен для жизни «человека действия» лучше, нежели Сент-Экс, у которого физическая подготовка по большей части вызывала отвращение. Ему с душой поэта, по логике вещей, скорее, чем Прево, следовало бы рассматривать писательское творчество как основное занятие. Но этого Сент-Экзюпери не мог сделать. Ибо если писательский труд, как он однажды заметил, – следствие наблюдения, то в той же мере – следствие жизни. А жизнь для Сент-Экзюпери означала больше чем заполнение чистых листов бумаги за письменным столом.
Предисловие вовсе не обязательно содержит критический анализ, и, таким образом, Эдмону Жалу, самому влиятельному французскому литературному критику тех дней, была предоставлена возможность заняться разбором слабых мест романа, опубликованного в начале июля. Герои – тут он явно пожелал воспользоваться определением Бёкле, – как правило, хорошо не писали и часто допускали грубые синтаксические и стилевые ошибки, но, к счастью, этого не случилось с автором романа «Южный почтовый». Что же тогда, спрашивал он (в очередном номере «Новости в литературе» от 6 июля), «так привлекает читателя в этой небольшой книге?». И сам отвечает: «Почти ничего… Романтичное приключение, какими мы располагаем сотнями, но происходящее в настолько современной обстановке, что никто не видит в этом романтики, но каждый видит современность. Обаяние этой книги в бесконечном контрасте между решимостью, жизненно необходимой жестокостью, энергичностью человека действия и его внутреннего мира, сотканного из роз и сказок, который он таит глубоко в себе. И действительно, розы и сказочные феи для него – одно целое, воплощенное в одном существе, Женевьеве… подруге его детства, такой красивой и трогательной».
В «Южном почтовом» рассказчик – закадычный друг героя, Берниса, того самого Берниса из «Авиатора», только он здесь больше не летный инструктор, а пилот, перевозящий южную почту. Рассказчик, заменивший ему в прошлом старшего брата или Гийоме, находится в Джуби, где ночью должен приземлиться с почтой Бернис. Описан вылет Берниса из Тулузы на рассвете, потом шторм над Испанией, литературная обработка тех впечатлений, которые однажды Сент-Экзюпери попытался передать в письме к Рене де Соссин. За Валенсией облака расступились, и появилась Малага, словно ярчайший жемчуг в глубинах аквариума, с тридцатью тысячами футов ясного синего неба над ней. Ночь застанет его над Гибралтаром, и, пока он не различит свет маяка в Танжере, ему нечем будет заняться в темноте ночи, лишь время от времени бросать взгляд на приборную панель… и мечтать. В длинном, сложном ретроспективном кадре – два только что прожитых Бернисом месяца. Яркой вспышкой промелькнули они у него перед глазами, словно в кино. Поездка на поезде в Париж и открытие нового мира, который кажется до странности статичным… Герой живет «подобно морякам-бретонцам, возвращающимся домой в свои деревеньки, словно сошедшие с почтовых открыток, к своим невероятно преданным невестам, которые едва ли постарели хоть на один день. Так же не меняющиеся, как гравюра в детской книге. И, видя все должным образом на своих местах, судьбой оставленное в полном порядке, мы пугаемся, как от встречи с чем-то таинственным и неясным. Бернис спрашивает о друге.
– О, такой же, как всегда. Хотя дела его идут не слишком хорошо. Ты же знаешь… такова жизнь.
Все они были пленниками самих себя, удерживаемые скрытой привязью, не такие, как он, – этот беглец, этот бедный ребенок, этот чародей».
Как позже заметил Жорж Мунин, эти три любопытных существительных точно так же могли быть применимы к молодому Рембо, внезапно повернувшемуся спиной к поэзии и покинувшему Европу, переполнявшую его отчаянием.
Если Бернис – «бедный ребенок», то именно потому, что его богатство – тот материал, из которого рождены его мечты, и если он – чародей, то потому, что сумел исчезнуть из мира, который угрожал задушить его. Мир его юности – это и мир юности самого рассказчика, разделившего его с ним… и Женевьевы. Ей было пятнадцать, когда Бернису еще только исполнилось тринадцать. Печальная, таинственная улыбка на ее губах… Богиня из сказки, королева ночи… Но мальчишки, с жестоким любопытством, свойственным юности, не могли ждать, пока раскроется ее тайна… жаждали знать (как говорит рассказчик), «можно ли заставить тебя страдать, сжать тебя в своих руках до удушья, ведь мы чувствовали в тебе нечто человеческое, присущее всем, и хотели вытащить это на свет. Нежность, страдание мы желали увидеть в твоих глазах. И Бернис сжал тебя в своих объятиях, и ты вспыхнула. И Бернис прижимал тебя все крепче, и в твоих глазах сверкнули слезы, но губы не зажглись. И Бернис сказал мне, что те слезы появились из внезапно заполненного сердца, более драгоценные, чем алмазы, и что он, который испил их, будет жить вечно. Он также сказал мне, что ты жила в своем теле, подобно фее в подводном царстве, и что он знал тысячу заклинаний, чтобы вызвать тебя из глубин, самое верное из которых заставит тебя плакать…».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});