…Из-за карт, неловко раскинутых веером в растопыренных ладонях, Тяпуев снова ощупал гостей взглядом и, справившись с голосом, вдруг открылся:
– Я произвожу расследование.
Всесильный Бог, явившийся бы сейчас в двери, не произвел бы в гостевых душах такого смятения, ибо захожему случайному подорожнику, с торбой и клюкой вставшему на пороге и сказавшемуся Богом, не поверили бы, но, посмеявшись и ощупав словесно, кто и откуда, пригласили бы к общей трапезе. Но здесь непоколебимый железный голос человека, не привыкшего и не умеющего шутить, поверг всех в смятение.
– Че-го-о? Пов-то-ри-ка? – протянул бухгалтер, первым пришедший в себя. Он словно бы худо расслышал и переспрашивал, но на самом-то деле хитрым своим умом лишь выигрывал время, чтобы сообразить свое положение. Вроде бы ничего худого за собой не знал, но тут вдруг засомневался: долго ли за любым человеком раскопать грешок, стоит только захотеть и с упорством взяться. Тяпуев уловил мгновенно замешательство и, насладившись им, отбивая каждое слово жестяным голосом, повторил:
– Я произвожу расследование насчет утраты золота. В смысле пропажи его в двадцать девятом году и дальнейшего необнаружения.
– По заданию иль так? – спросил Сметанин и откинул со лба вспотевшую прядку. Он с такой затяжною тоской оглядел застолье и заснеженные окна, обнаженно белеющие, и стоптанный порожек, что это тревожное настроение невольно передалось остальным, словно бы их на крыльце дожидалась засада.
– Имею полномочия кое-кого тряхнуть. – И снова обвел Тяпуев всех и каждого взглядом.
– Крень-то не любит, когда ошиваются возле его бани. Я с работы как, все приноровлю, в окошко брякну. Дак он как лось, – не к месту вмешался Коля База. И то магнетическое чувство робости, что овладевает людьми в неожиданных обстоятельствах, та растерянность и недоумение сразу нарушились, и сердце успокоилось, родив лишь крохотную испаринку на загривке.
– Крень? А что? – воспрянул бухгалтер, нашедший в признании Тяпуева подвох.
– Это Колька балует…
– Колька ли?.. Ну, Иван Павлович! Ох черт! – заискивающе хохотнул Сметанин, и его оплывшее широкое лицо взялось багровой красниной. – Я сразу понял: тут финт. Думаю, ой, финтит товарищ Тяпуев. А то бы с чего жить в деревне? Елки-маталки. В городе у него служба, фатера, бабы на каждом углу, ресторации, раки с пивом, раз попробовал – и умереть. Там ведь жизнь. Э-эх, чертушка, ек-макарек, расталанный ты человек. Как сыграл, а! – Сметанин шутливо погрозил толстым набрякшим пальцем.
– А ты не крути, не терплю, – холодно оборвал Тяпуев.
– Да ладно, чего там…
– Ну!
– Все, все, – заслонился Сметанин ладонями. Все шевелили умишком, карты сразу потеряли интерес.
– Правда свое возьмет, – подал шелестящий голос Гриша Чирок. – Мне и Полька говорит: ты приглядись. А чего глядеть, если давно вижу. Мы с Иваном Павловичем старинные друзья. Не зря на такой вышины числился. У него взгляд на сто сажен вглубь.
– Я пошутил, а вы сразу, – пробовал Тяпуев замять разговор. Подумал: леший за язык-то дернул? Словно кто приневолил, заставил открыться. Все на мази, все шито-крыто, осталось запрячь коней и ехать, а тут одним неловким словом все пошатнул. – Вы что, юмора не понимаете?
– Хорош юмор…
Тимофей, зорко следивший за изменчивым лицом хозяина, сразу уловил раздраженное неудовольствие в напрягшихся скулах и нетерпеливом движении плеч. Даже мелкая насильственная улыбка, косо сместившая губы, не оттепляла выражения.
– Старика-то зачем травить? – не сдержался Ланин и по вспыхнувшим глазам Тяпуева понял, что нажил в нем врага.
– Никто не травит. Ляпнул – и все. – Коля База еще хотел что-то добавить, но, глянувши на Ивана Павловича, тут же и спохватился, прикусил язык.
– Нашли кого жалеть, – неожиданно сказал Тяпуев.
– Вылюдье, не человек, – скоро поддержал Гриша. – Темное дело. Его жизнь-то и пятака не стоит.
– Как у вас просто. Вылюдье, пятака не стоит. Он что, мешает вам?
– А ты не допрашивай. Чего таким тоном с нами? В гости пришел и хамит. – Тяпуев обернулся, словно проверял тылы. – Негодяя чего жалеть. А я знаю верно, что он негодяй. Его, может, давно пора призвать. Он живет, портит воздух, а его надо призвать.
– Убить, что ли? – спросил Тимофей.
– Я так не сказал… Просто мы много якшались со всякими, не пропололи вовремя. А сейчас от них ростки. Наросло дряни.
– Но как узнать, кто негодяй? На лбу ведь не написано. – Разговор тянулся длинный, с намеками, тайными летлями и скидками, словно бы шла взаимная проверка. – Если бы вывеска какая, характерный факт иль клеймо, печать, штемпель, на худой конец. А то все люди как люди: толстые, тощие, уроды, брюнеты, лысые и носатые.
– А кто предался Фармазону и после сдался, того видно за сто верст. У того лицо в шрамах. – Гриша вступил в разговор с такой убежденностью в смирном голосе, что каждому невольно захотелось взглянуть на себя со стороны.
– Ну-ка, проверю. – Коля База подошел к зеркалу и с таким наивным любопытством всмотрелся в мутный осколок, что все засмеялись вдруг.
– Дураку что ни скажи, он все направду…
– Фомы-неверы. Мне-то зачем обманывать? – накалил голос Гриша, довольный, что завладел вниманием. – Истинный крест. Если у кого таланту мало, а желанья много, и он хочет всего достигнуть без тягости, надо пойти в чисто поле и кликнуть Фармазона. Он и явится тут, как ждал, и спросит, че тебе надо. Тут ты не робей и доложись, дескать, душу решил продать. И ничего страшного, ей-ей. – Гриша хлопнул себя по ляжкам с таким удовольствием, будто не раз проделывал подобное. Лицо его зарозовело, и седые волосы поднялись облаком. И в старости остался красив старик, случается же такое, и годы так по-особенному тронули его обличье, что даже чисто вымытые морщины казались принадлежностью красоты. – Он только фотку вашу спросит, и больше ниче. Скажет, давай фотку, и тут снова не робей. А как фотку отдашь, возвращайся домой и ложись спать. А после само все пойдет и будет как на тарелочке. Во как…
– А душа куда? – спросил Тимофей. Ему подумалось вдруг, что там, в лесной избушке, плывущий в облаках сиреневого тумана странный гость и был Фармазон.
– Душа – это религия, – убежденно ответил Гриша. – Это выдумка и суеверие.
– И у тебя никогда не болит вот тут? – Тимофей стукнул в узкую грудь.
– У меня-то болит. Другой раз зажгет… Нетерпеж. Особенно когда выпить хоцца. Я же не про себя. Я про то, как болтают.
– Врешь, старик, – засмеялся бухгалтер. – Душу-то продашь если, так чему болеть? Пусто ведь.
– А я почем знаю. Болит, и все. Знать, чего-то остается взамен души, какой-то знак. Дайте досказать. Как блохи, кусь-кусь, – рассердился старик. – Не евши не пивши, я вам что, нанимался веселить? – Это уже камешек в огород хозяина. – Нетерпеж наступит, поди обратно в чисто поле и снова кликни Фармазона. Он тут и явится. Повинись и проси обратно душу, дескать, не могу без души, измучился, хоть в петлю тут же. Дьявол-то душу вернет, а после как захохочет да в ту фотку вашу, что отдали ранее по сговору, из ружья и пальнет. В фотку пальнет, а будто в лицо вам. И вся рожа в шрамах..
– Ну, доложил, дедок. Будто сам побывал, – гулко засмеялся Сметанин.
– Тьфу на тебя…
– Ну и враль же, вралина. Кто продал душу, тот уж не захочет ее обратно. Он к хорошей жизни привык. С душой-то одни хлопоты, верно? Вот и распознай негодяя. С лица-то, может, воду пить, красавец, а внутри пусто, ветры свищут.
– Иван Павлович может. У него особый взгляд, у него на это талант… посевы дергать, – с непонятной для себя злой настырностью повернул Тимофей разговор. – Он ведь имеет полномочия кое-кого тряхнуть. Ну, убьете человека, а он – сама добродетель. Как жить после? Исказните себя сами, если вышку не дадут. Иль у вас не болит?
– Чего я тебе худого сделал? – с тоскою спросил Тяпуев. – Ты ходишь ко мне, чтобы издеваться?.. Ты, щенок. Я тебя захочу и раздавлю, как пакость, заразу, и руки вытру вот так… вот так! – И Тяпуев с прихлопом, с потягом ударил себя по ляжкам.
Надо было как-то емко и обидно ответить, но Ланин потерял язык, мысли спутались, он тяжело дышал, багровея, все свое презрение вкладывая в кофейные глаза. Он недобро, грязно выругался про себя, толстые губы невольно шевельнулись, выдали скверное слово. И пока не опомнился хозяин, Тимофей сдернул с вешалки пальто и выскочил на улицу. В замешательстве потоптался в заулке, глядя на подвижные черные тени на стекле, и тут в свинцовой голове родился простой, но безжалостный ответ: «Чувствуется великий опыт».
Прислушиваясь, он повторил их снова, и слова как бы смерзались, шелушились на губах. От свары к сваре, от обиды к обиде, от усталости к усталости шла жизнь Тимофея, и не было в ней перемены, светлого прозрачного дня для короткого душевного отдыха. Крень случайно проступил в смятенных мыслях, как часть большого откачнувшегося мира, и тут же исчез без следа и жалости. В его судьбе была такая скрытая темная тайна, которая не давала полно и откровенно сочувствовать старику, как заброшенному несчастному человеку. Вот умиравшую в душевных муках одиночества Калиству Усаниху было жаль, и, однажды вернувшись к себе в боковушку, Тимофей неожиданно скрипуче заплакал, сравнив ее жизнь со своею. А здесь недоверие мешало проникнуться чужой усталой судьбой. Да и в Крене ли тут дело? Кто-то же есть на свете счастливый? Если возопить, неужели не отзовутся? Неужели хотя бы эхом не отдастся?.. Покажите мне счастливого, и я утешусь тем, что он живет. Боже, бред какой-то, – тут же и усовестил себя Тимофей. Если есть горестный, то напротив него радостный. По соседству с уродом – красавчик. Так и протекает все, так и протекает.