Я читал, позабыв о времени.
«Человече! — Бес вновь начал тревожиться. — Знаешь, за что царь Иван сотней немчин откупился? Ты слушай, поп, первому тебе сказываю! Душила меня жаба в тот день, без кольчуги на стену полез! А как попала под самое сердце стрела каленая, страшно, ой страшно мне, поп, умирать стало! Ни одному человеку рожденному так страшно умирать не было, как мне! И взмолился я моему аггелу: сделай, господине, так, чтобы земли мне не покидать… И явился он ко мне, глянул очами светлыми, да вопросил: в обличии презренном согласен ли по земле волочиться, песий облик принять согласен? Всегда, ответствовал я, псом был твоим да государевым, не страшусь подлого обличья, страшусь умереть! Лихо мне за гробом, ох, лихо! Добро, отвечал господин мой, будь ни жив ни мертв, пес презренный. А коли служил ты мне верно, дам я тебе иногда силу над людишками в нежизни-несмертье тешиться, как живой тешился, да только не над всякими, а над особым грешником. Молвил он да исчез, а уж очнулся я собакою. Ты, поп, тело мое собачье порушил, теперь берегись!»
Отчитка занимает иной раз не одну неделю. Я дал себе краткий отдых, а заодно послал за отцом Иоанном. Знал я впрочем, что едва ли он успеет. Женщина была плоха. Прежде ее кормили кашей с ложки, теперь же только удавалось смачивать ей рот водой и жидким супом. Еще распорядился я пихать ей в рот мед, ибо он как нельзя лучше подкрепляет. Но этого было не довольно для длительного поддержания жизни при таком напряжении сил.
Луна проступила на небе, и читать пришлось мне уже при свете свечи. Темно было в сарае, и смутные тени стлались по углам. Краем глаза лишь замечал я очертания тех теней, и от этого они принимали причудливые формы. Бес молчал, только тощая грудь женщины вздымалась от тяжелого дыхания. Собственный голос мой звучал как бы издалека. Мне казалось, что бесконечно долго читаю я в тишине. Тишина становилась все глуше, и тени сгущались. Мне казалось, что я видел людей, простертых на гнилой соломе темницы, там, куда не доносится наружный шум, не проникает солнечный свет. У одних непомерно длинен казался рост — суставы вывернулись после пытки на дыбе. Другие пылали в жаре от пытки каленым железом. О, какое поруганье Божьего подобия являли обнаженные их тела! Против ожидания я вовсе не испытывал в сердце моем жалости к нещасным. У этих людей было осквернено не только тело, душа, я словно лицезрел ее через плотскую оболочку, была не менее обезображена. Ни благородной гордости, ни товарищества, ни любви родительской либо детской не оставалось уже в них. Того только ради, чтобы каты прекратили заворачивать болты дробящего ноги устроения, они отступались от отца и матери, они соглашались клеветать на брата. Вместо себя готовы были они кинуть палачам малолетнего первенца или возлюбленную жену. О, не сразу они падали в низость! Поначалу они шептали любимые имена окровавленными губами, готовы были принять лишних вин на себя, лишь бы сохранить товарищей. Но вступала в дело кожаная воронка, что вставляется в рот привязанному к скамье, и в утробу изливались ведра воды. И вдесятеро распухало тело, и чудовищной мукою был каждый новый глоток. Но впивались клещи, вытягивая наружу перламутровую пряжу кишок, и огонь подносился к ним, и смрад горения собственной плоти наполнял ноздри. И разум ведал, что жить без кишок все одно невозможно. Но ради того, чтоб жить, не предашь самых дорогих сердцу людей. Не самых дорогих — пожалуй, предашь. Но самых дорогих предашь лишь ради того, чтобы наконец умереть, чтобы погрузиться в смерть как в сон, смывающий страх и боль. Ненаглядные лица делаются мене отчетливы с каждым днем заточения перед мысленным взором. Да и так ли они дороги? Пусть берут их, пусть с них сдирают живьем кожу, но мне пусть дадут уснуть! Иногда действует усталость, иногда ужас. К зенице приближается красное острие железного шила — сама слепота не так страшна, как ожиданье того, как сейчас закипит оно, остужаясь в твоем зрачке! Нет, не меня, только не меня! Брата? Пусть будет брат, его, ослепите его!
На самом дне моего разума было знание, что были люди избранные, одни из тысяч, что, невзирая на всю лютость мучений, сумели соблюсти красоту души и не предали других и себя. Но отчего-то таких людей не было в той темнице. Вокруг меня лежали лишь те, чье безобразие тела лишь отвлекало от безобразия души, оскверненной, сломленной, поруганной…
О, как же жалко Божие творение! Скверна таится в нем, словно зараза болезни, скверна ждет своего часа, чтобы восторжествовать над всем благородным и чистым! Сколь легко его сокрушить! Сколь приятно его порушить!
Это была сущность Люциферова, упоение разрушения. Вдруг заметил я, что молчит не только бес.
Я уже не читал.
В отчаяньи я обратил свой взор к странице требника: священные слова казались бессмысленны. Веры в их спасительную сущность не было в моем сердце, ибо потоком, словно кровь из разверстой раны, уходила из меня вера в человека. Илларион, я не мог читать!
«Господи, спаси меня! — воззвал я из глубин моего отчаянья. — Я — пастырь недостойный, я медь звенящая и кимвал бряцающий, ибо мне не достало любви в час испытания! Очисти меня от презренья к твоим созданиям!»
Но не сердце, а разум мой нежданно заговорил. Разве крепок был камень, на котором Господь воздвиг крепость свою? — подумалось мне. Петр отрекался трижды из страха за свою жизнь. Но Господь не счел его недостойным, и в этом великое оправдание рода человеческого. Если слепой может прозреть Божьей волей, разве не зацветет благоуханным вертоградом оскверненная душа? Только одно необратимо, выбор зла добровольный, на том же, кто сломлен мучителями, вины нет.
И едва мысли эти пришли мне на ум, как из углов темницы выступили иные жертвы — невзирая на истерзанные тела, величие духа сияло в их очах, озаряя все вокруг. Светлы были их лица. Это были те, кто устоял под пытками. Они простирали руки, ободряя и благословляя меня.
И голос мой окреп, ничто, казалось, не могло боле остановить меня. Видение темницы отступало. Снаружи доносились мирные звуки сельской жизни.
И только тут бес зашевелился. С тугим звуком, словно пробка из бутылки, выскочили из земли колья, державшие веревки. Затрещала потолочная балка, к коей крепилась цепь. Наполовину освобожденная, женщина двинулась ко мне, мелко перебирая связанными ремнем ногами.
— ОТДАЙ ТЕЛО! — дико закричал бес. — ПУСТИ МЕНЯ, ПУСТИ, МНЕ СТРАШНО!! Я читал. Расстояние между мною и одержимой медленно сокращалось.
Персты ее двигались конвульсивно, словно изобличая намеренье схватить меня за горло.
Я читал. Зловонное дыхание уже достигало моего обоняния, но вить по ходу екзорсисма мне не раз приходилось уже подступаться к одержимой и дотрагиваться до нее. Я тщился не думать, что она высвободилась от пут и телесная сила нещасной должна много превышать сейчас мою. Я читал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});