Про меня она тоже говорит, что я умная, но то, что я пишу, ее пугает. Иногда, прочитав очередное мое «произведение», она звонит из другого города и трагическим голосом спрашивает: «Как ты не боишься такое писать? А Мите за это ничего не будет? Я за вас сильно переживаю». Переживает она в общем не зря. Наш Митя состоит на государственной службе, и свекровь боится, что моя писанина погубит ее сына Прямо она этого не говорит, но подразумевает. Прежняя ее невестка была в этом смысле куда благонадежнее, она была терапевт в районной поликлинике, правда, Митя не любил ее так сильно, как меня. Свекровь это понимает и сама изо всех сил старается меня любить, но ее больше устроило бы, если бы я писала бытовые рассказы, как Токарева Виктория.
Моя беда в том, что я все еще пишу статьи в газету. Притом политические статьи и в самую оппозиционную в стране газету. Это ужасно.
— Можешь позвонить своей маме и успокоить ее, я завязываю с этим делом.
— Вот когда завяжешь, сама и позвонишь.
— Ты что, мне не веришь?
— Верю. Я верю, что ты хочешь это сделать, но боюсь, что не сможешь. У тебя просто очередной кризис, на этот раз из-за президентских выборов.
— Дело не только в выборах, — возражаю я не очень уверенно. — На этот раз все гораздо серьезнее. У меня голова совершенно не работает.
Митя пропускает последние мои слова мимо ушей и гнет свое.
— Но мне-то не надо рассказывать, — ласково говорит он, — уж я-то знаю, сколько ты сил на это положила, и все напрасно. Тебе надо отдохнуть. Походи на море.
Какое море! Он явно недооценивает мое состояние. У меня действительно что-то сломалось внутри. Не хочется ни писать, ни читать, даже к столу подходить не хочется, и он уже покрылся слоем пыли — разве не доказательство?
Может, я и вправду больна, может, мне надо обратиться к врачу? Но, собственно, к какому, к психиатру? И что я ему скажу? Что мне не пишется, что у меня творческий кризис? А может, лучше сразу сказать правду?
— Доктор, у меня разочарование в профессии.
И если доктор окажется умным человеком, он пропишет мне воздержание от чтения газет и тем более написания статей в газету сроком на полгода.
— Но доктор! — скажу я тогда. — Как же мне быть, если именно эти два занятия — читать и писать — единственное, что я на самом деле люблю делать в жизни. Все остальное — стирать, убирать, готовить — я терпеть не могу и делаю только по необходимости, из чувства долга.
— Читайте хорошие книжки, — скажет доктор. — Лучше классику. «Капитанскую дочку» давно не перечитывали? Очень рекомендую. «Проснувшись поутру довольно поздно, я увидел, что буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленой на необозримой степи…» И пишите письма родным. У вас есть родные где-нибудь далеко? Сестра на Камчатке? Вот и пишите. А в газету — ни-ни! Очень вредно. Может быть обострение.
Вот что скажет умный доктор. Но даже он не возьмется ответить на самый главный, самый мучительный вопрос: почему? Почему это случилось именно со мной?
— Если бы он выиграл, — продолжал между тем рассуждать Митя, — ты бы сейчас сидела за столом и строчила радостную статью о причинах его успеха. А писать о причинах поражения тебе не хочется. Ведь не хочется?
— Не хочется, — согласилась я.
Митя снова посмотрел внимательно, словно решая, стоит говорить или нет. Глаза у меня были красные, припухшие, с этим надо было что-то делать, не хватало еще, чтобы я и вправду заболела, этого он боится больше всего на свете. Наверное, поэтому решается сказать мне важную новость.
— Между прочим, он сейчас здесь. В «Сосновой роще». Уже неделю как.
Я даже не поняла, обрадовалась я или испугалась. Первая мысль: позвонить, договориться о встрече где-нибудь на нейтральной территории. Вторая мысль: на нейтральной не получится, его же каждый ребенок в лицо знает. Третья мысль: а может, ему не хочется ни с кем встречаться после всего? Может, ему неловко за свое поражение? Тем более надо успокоить, объяснить, что все не так.
— Я съезжу?
Митя только плечами пожал, что означало: «Так я и знал». Митя, Митя, милый, все понимающий Митя! Что бы было со мной сейчас, если бы не он?
* * *
…Мы познакомились давно, еще в 87-м, на Лиманах. При обстоятельствах довольно необычных. В ту осень в районе поселка Ордынского, в ста километрах от Благополученска произошли первые волнения крымских татар. Тогда еще никто не знал, как реагировать — ни Москва, ни тем более местные власти. Факт волнений тщательно скрывался, с лидерами крымских татар поочередно вели профилактические беседы то работники обкома, то областные чекисты. Но результатов эти беседы не давали, татары стояли на своем, требуя принятия решения правительства о возвращении их в Крым, на исконные земли, откуда в 1944 году их выселил Сталин. В Москве создали государственную комиссию под началом Громыко, и вот на эту-то комиссию без конца ссылались местные переговорщики, мол, потерпите, не надо экстремистских действий, комиссия рассмотрит, комиссия разберется. Все понимали, однако, и крымские татары в первую очередь, что ничего она не рассмотрит и ни в чем не разберется, а просто будут тянуть время, сколько смогут.
В начале октября стало известно, что они готовят небывалую акцию — пеший поход в Крым: из поселка Лиманы — через Керченский пролив — на Симферополь. К назначенному дню в Лиманы потянулись их соплеменники из других районов области, прибыла целая колония семей из Средней Азии — основного места их нынешнего компактного проживания. В обнесенных высокими заборами дворах местных татар, приютивших вновь прибывших, горел по ночам свет, там велись какие-то совещания, шла подготовка к походу. Стало известно, что вперед пустят женщин с детьми и стариков. Ежедневные совещания велись в эти дни и в обкоме, и в областном управлении КГБ, а в Лиманы десантировался за три дня до предполагаемых событий целый штаб из ответственных работников нескольких заинтересованных ведомств, которые ежечасно докладывали в Благополученск и в Москву о развитии ситуации. Цель перед штабом была поставлена одна: не допустить выхода колонны за пределы района.
Журналистов в Лиманы не пускали. Я поехала к Русакову и уговорила его разрешить мне съездить на место событий и сделать материал для газеты.
— Ведь скрыть все равно не удастся. Как мы будем выглядеть, если о происходящем на территории нашей области сообщат западные «голоса», а мы промолчим, сделаем вид, что ничего нет? Гласность так гласность. И потом надо же наконец разъяснить людям, что происходит и как к этому относиться.
Русаков нехотя согласился, но предупредил: материал должен быть выверен до запятой, ничего такого, что могло бы усугубить ситуацию, разжечь конфликт еще больше. «И обязательно покажите этот материал нам».
— Ну разумеется!
И я поехала в Лиманы. Стояла чудная осень — теплая, тихая, безмятежная, у дома-музея Лермонтова цвели фиолетовые, розовые, белые астры, каменная дорожка спускалась извилисто к Азовскому морю, там, у берега качалась на легких волнах плоская лодка, было безлюдно и тихо. Наутро центр поселка стал быстро заполняться людьми. Действительно, было много женщин с детьми на руках и в колясках, стариков и старух с палками, опираясь на которые, они, бедные, рассчитывали дойти пешком до заветного своего Крыма. Но еще больше было непонятного возраста, небритых, худощавых и смуглых мужчин, державшихся группами по семь-восемь человек, сосредоточенных, тревожно озирающихся по сторонам. А по периметру площади, куда стекались участники намеченного похода, стояли омоновцы, милиция, чекисты, работники обкома и райкома — всех вместе их было ничуть не меньше, чем крымских татар, — стояли и молча наблюдали. Накануне в штабе было принято решение не препятствовать формированию колонны и выходу ее из Лиманов, а там, на трассе, ведущей в сторону Керченского пролива, километрах в пяти от поселка, поставить заслон и не пропускать.
Они вытянулись жидкой цепочкой вдоль тротуара и медленно двинулись в сторону шоссе. Пересчитать их не составило особого труда — оказалось всего-то человек двести, видно, многие все-таки вняли предупреждениям, которые накануне вечером и рано утром делали по местному радио официальные представители власти, и остались сидеть по домам. Параллельно, по узкой поселковой дороге так же медленно двигалась колонна милицейских и других служебных автомобилей, а по противоположному тротуару — плотная цепочка омоновцев, между которыми шныряла, то забегая вперед, то возвращаясь, местная детвора, а взрослые предпочитали наблюдать за необычной процессией из-за заборов. Сначала я тоже пошла пешком, прямо по дороге, так как встречных машин не было вообще, и по одному этому легко было догадаться, что где-то там, впереди, дорога перекрыта. Потом, когда уже миновали последние дома и вышли за поселок, на трассу, подсела в милицейскую машину, в которой работала рация, и слышны были все переговоры. Скоро впереди показались автобусы, поставленные поперек дороги, а перед ними — перегородившая путь стенка из омоновцев. Вокруг была степь, и ни одной живой души. Шествие остановилось в нерешительности, в голове его сгрудился десяток мужчин, стали совещаться. Старики и женщины, утомленные ходьбой, присели прямо на траву и молча, безропотно ждали. Наконец мужчины дали сигнал продолжать движение. Сразу все машины, двигавшиеся параллельно колонне, прибавили скорость и проехали вперед.