это название?
– Terra fuoco? Земля огня.
– Значит, вот это будет «Земля танца»?
– Ну да, что-то вроде. А что у них еще общего, Илай, кроме названий?
– Это одна и та же мелодия.
– Умница.
– Разный ритм.
– Именно.
– Но обе танцы, и та, и другая. Их можно станцевать.
– Конечно, можно. И ты сможешь.
До начала календарного лета оставались считанные дни. Рождественские украшения в витринах уже успели примелькаться, Сонин отпуск был давно распланирован, а для Дары, напротив, приближалось самое горячее время, когда приходится присматривать за собаками, чьи хозяева разлетаются на отдых в разные концы света. Только для нас с Илаем ничего не менялось – точнее, мы с ним делали вид, что ничего не происходит, хотя я догадывался, что он наводит справки и мосты, готовый в любой момент откреститься: да нет, я просто хотел поболтать по телефону с бывшим преподавателем – поболтать, как же, я ведь слышал, как он волнуется, будто все наши с ним упражнения для дыхания и дикции пошли прахом в один миг. Но сейчас ему не так нужна была эта чертова дикция, как его тело, за два года забывшее всё, утратившее эластичность и выносливость, и я сколько угодно мог доказывать ему, что тело его прекрасно – для него это не имело значения, он сам знал, каков он – знал всегда, в свои лучшие и худшие дни. Меня он не слушал, он слушал Соллиму, и, странным образом, это словно помогало ему нащупать тонкую нить надежды. А может, ему просто хотелось танцевать под эту музыку – хотелось так сильно, что боль и страх казались преодолимыми.
На прогулках мы теперь забирались на холмы наперегонки, спускались и забирались снова. Потом мы ложились в траву, и он мерил свой пульс и мой пульс, переворачивался на живот и болтал ногами в воздухе. Иногда он обнимал меня или запускал руку мне под рубашку, и тогда я опасливо оглядывался вокруг. Обычно мы были одни на этом незастроенном склоне, но как-то раз я заметил пожилую пару, идущую по тропинке, и сказал, не надо. Илай прищурил один глаз, свободной рукой подпирая голову.
– Стыдишься меня?
– Нет, просто нехорошо их смущать.
– Пусть смущаются. Что они нам сделают?
– Могут пожаловаться куда следует.
– И что? Я в возрасте согласия. И меня больше никто не побьет.
– Боюсь, побьют меня, причем камнями.
– Как это?..
– Ну, я в фигуральном смысле. Если поднимется шум, мать может тебя забрать. По закону.
– Пусть попробует. Я ювенальной юстиции про нее такое расскажу...
– Перестань, это мерзко.
– Мерзко меня у тебя отнимать.
Я сел; его рука соскользнула на траву и обиженно отдернулась.
– Ты меня стыдишься, – с горечью заключил он. – Это всё отговорки. Вы так и будете всем врать, что я Сонин племянник. Всегда.
– Не всегда. Еще год с небольшим.
Он поджал губы.
– Илай, послушай... Я тебя понимаю.
– Ты все время так говоришь.
– Но это правда.
– Толку-то.
– Чего ты хочешь?
Он молчал.
Илай хочет каминг-аут, сказал я за ужином. Женщины переглянулись, на их лицах было написано, что мы чокнутые. Я и сам это знал. Разумнее всего было и правда подождать, пока Илаю исполнится восемнадцать, но то, что мне казалось ерундой, для него было мукой: один к почти семнадцати – сколько это будет в процентах? Немалый срок для человека, у которого, если верить ученым, еще не все участки мозга сформировались до конца – в особенности те, что отвечают за взвешенность решений. И каково же ему было терпеть, если он так долго мечтал – я вдруг понял это – принадлежать, быть своим, быть частью чего-то большего, чем сумма слагаемых. Прежде он виделся мне самодостаточным, этаким сферическим интровертом, который счастлив в своем вакууме. Но он же человек, лягушонок Маугли. Он ведь и в самом деле уйдет, если почувствует, что его место – где-то еще.
И что же мне теперь – держать его насильно в нашем странном домохозяйстве, где люди живут вместе потому, что им так удобно? Никто не назвал бы нас семьей, а ему, быть может, это и нужно – в большей степени, чем открыто признать себя геем, балетным танцором или Бог знает каким еще чудиком. А я – готов я назвать его своим... кто он мне?
Тем же вечером – телефонный звонок, и Кикка, со своей фирменной грубоватой нежностью (индийский слон в посудной лавке), интересуется, как у меня на любовном фронте – знаю-знаю, мама мне шепнула, хочешь, как-нибудь посидим в кафе все вместе – сколько мы уже не виделись? Да, конечно, мямлю я в ответ, а сам придумываю отговорки – заяц бежит по минному полю, прижимая уши, он думал, что худшее позади, глупый зайчишка, беги, Морис, беги.
11
– Мосс?
– М-м?
– Я тут подумал... Если они и правда захотят меня отобрать, они смогут использовать против тебя эти рассказы про маньяков?
– Нет, это же просто книжки, дурачок.
– Ну-ка повтори.
– А что? – Я оживился. – В морду мне хочешь дать?
– Да нет, это просто звучит не так, как у других. Не обидно.
– Ну конечно, это звучит иначе. Язык – подвижный инструмент, можно гнуть его, как угодно. Да, примерно так, – Илай высунул язык и свернул его в трубочку. – Слова, это же тебе не кубики Лего. В частности, поэтому (возвращаюсь к твоему вопросу) литература – такая мощная штука: всё вроде понарошку, но может вломить так, что не разогнешься. А вообще, ты не очень далек от истины. Одному писателю пришлось оправдываться в суде из-за своих цитат о любви к мальчикам. Но это было сто лет назад.
– Значит, это не страшно, что ты там везде говорил «я»?
– Ну, а что поделать, если автор так написал? Понимаешь, Илай, в этом, наверное, есть даже свой героизм – произнести все слова, ничего не запикивая и не краснея, потому что сразу будет слышно, если ты покраснел. Честно-честно.
А ведь бывает и другой героизм, подумал я, – подвиг молчания, отказ диктора прочесть в прямом эфире лживый текст. При этом и мятежный диктор, и я имеем дело с фикцией. Мы решаем, станет ли эта фикция реальностью. Вот до чего можно додуматься, валяясь вдвоем в постели и выдумывая всё новые способы не спать, даром что мы оба клюем носом.
– Ты не ответил. Это не страшно, что ты говорил «я»?
– Нет, конечно. Все же понимают, что это просто книжки. Искусство. Там всё иначе, чем