себе не позволяла, «соблюдала дисциплину», разве что иногда набьет целлофановый мешочек и тайком утащит на дне корзинки домой, в свою жизнь, в избенку, притулившуюся возле новых многоэтажных домов. Агне не знала, когда вернется, и беседа ее с Натальей была до смешного неопределенной: уезжаю, тетя, дела. На свете не одни только сердечные дела. Есть еще учеба. Вот и хорошо, что она есть, где ж видано, чтобы директорская дочка свиней кормила, ведь не для газеты человек живет, для себя. А как же ты сама, Наталья, разве ты не человек, хоть и не бегала в школу? Может, и не совсем человек — пчела с мучной поноской… Не дай тебе, господи, такой жизни! Куда уж лучше быть ученой — понимаешь, что к чему, знаешь, что в этих машинах, когда нажимаешь кнопку и там гудит, стучит, будто живое…
От их короткого разговора повеяло на Агне чем-то знакомым: верой в мудрость ученых людей, не в их благородство, а лишь в мудрость. Так ли необходима она, когда ежедневно шастаешь по залитой вонью свинарника бетонной дорожке? Дорожка-то довольно чистая, раньше, может, даже в Натальиной избе пол грязнее был, хотя не скотина там жила — люди. Но все эти узкие и пошире дорожки между пневматическими кормовыми линиями, каждый день обильно поливаемые из шланга, все-таки не примирили Агне со свинофермой, она чуть не с отвращением поглядывала на белые спины своих подопечных — горы живого мяса — и радовалась, что уже решила, уже уходит, оставляет Наталью одну. Это хорошо, что та понимает: директорской дочке не место в свинарнике, не подходит он ни ее красивому личику, ни ее рукам, ни вздорному нраву. Возможно, понимала Наталья и больше того: Агне работала здесь не по воле отца, а вопреки ей, из протеста против идеально управляемого отцом хозяйства, где все крутилось, как в хорошо смазанной машине, где все почти как в городе; даже жилые дома и те смотрят не сквозь ветви деревьев, а поверх них; где есть целых три больших магазина да еще книжный, столовая (вечером кафе!), кинотеатр, Дом культуры, краеведческий музей в старинном имении Лафундии, пляж, вымощенный камнями с окрестных курганов, засыпанный галькой, привезенной из юрбаркских карьеров… В прошлом году, когда Агне отправила документы в театральный институт, она месяца два вертелась в библиотеке Дома культуры, ждала там писем Зигмаса-Мариюса Каволюнаса, сына Скребка, много писем, потому что одной фразой, даже очень красивой («Цветок вишни на сером асфальте»), не передашь того, что волнует сердце, когда приезжаешь в родную деревню, теперь уже чуть ли не город, и находишь здесь прекрасную, как цветок вишни, выпускницу средней школы, дрожащую из-за каждого экзамена… Ты как бы поднимаешь ее сильными мужскими руками и говоришь: «Оглядись по сторонам! Неужто не видишь, как прекрасен мир? Наплевать ему на твои экзамены, не им, а ему подчиняются твои биоритмы!»
Что биоритмы существуют, Агне уже знала. Но одни ли «биоритмы» разжигали ее желание удрать в Каунас вместе с композитором Зигмасом-Мариюсом Каволюнасом? Даже и теперь, год спустя, это ей не до конца ясно. Йонас Каволюс не любил Каунас, он считал, что в этом городе вредный микроклимат. Неман, подпертый плотиной и ставший Каунасским морем, испаряет слишком много влаги, она смешивается с сажей из труб котелен — как-никак почти девять месяцев в году дымят эти трубы, — с автомобильными выхлопами, с пылью каменных мостовых… А в ресторанах и кафе суспензия табака и алкогольных паров, неприличные женщины и неприличные песни, дурные знакомства… Когда перечисляешь, вроде и не страшно, познать на своей шкуре — вот что скверно. Там, утверждал Йонас Каволюс, глядя на мир из окна мансарды Лиувилля, слишком отчетливо проявляется принцип энтропии: порядок возможен лишь ценой сверхчеловеческих усилий, а беспорядок живет сам по себе. В Тауруписе, будущем городе, в оазисе уток и карпов, куда Лиувилль вернется, закончив свой научный марафон академиком, он будет дышать озоном и творить большие дела! Спин станет наблюдать, чтобы в порядке содержалась техника хозяйства, Агне — командовать судьбой рыбы, птиц и скота! И хотя Стасе витала где-то рядом с жизнями Спина и Агне, отец еще не соединял одной прямой три точки, все еще надеялся выкорчевать ребяческое упрямство и эгоцентризм детей. Река Таурупис разольется не одним половодьем чувств, над гужучяйскими полями сверкнет еще не одна молния мудрости, пока Йонас Каволюс во всеуслышание, при Рите Фрелих и Агне, не объявит: «Спин — психолог? Он нуль! Реально лишь то, что делают наши руки». Привезенный сыном из Москвы диплом психолога не произвел на Йонаса Каволюса никакого впечатления, только вызвал удивление и раздражение — точно так же реагировал бы он, вернись Спин домой в сутане ксендза. «Эх, сынок, — почти безнадежно покачал он головой, глядя на сильные руки Спина с длинными красивыми пальцами и латунным кольцом на одном из них, — и что ты будешь делать в мире? Вести умные беседы с тетей Марике?» Да, у тети Марике, родной сестры Йонаса Каволюса, не особенно ладилось с памятью — может, по выражению Спина, она была живой антипамятью Тауруписа, чудом не пустившей по ветру карьеру брата, тогда еще молодого председателя колхоза. Сомнительную силу, таящуюся в одинокой фигуре Марике, Йонас Каволюс презирал и всегда будет презирать: неопасна, ибо невменяема. Поставив Спина вровень с женщиной, высохшей, как тростник на осушенном болоте, отец списал его, подмахнул свою подпись под не подлежащим апелляции приговором, и обе свидетельницы — Рита Фрелих и Агне Каволюте — опустили головы, как бы соглашаясь с этим актом правосудия.
5
А когда через пару лет порыв неистовствующего в городе «микроклимата» занесет в Таурупис Зигмаса-Мариюса Каволюнаса, сына Скребка, этот человек заставит Агне посмотреть на самое себя со стороны. Может, и не так-то уж много узнает она от него, может, вообще ничего нового, но ее внезапно захлестнет стыд: вот и левая грудь кажется заметно меньше правой, и нос не так уж прям, скорее, даже вздернут, и скулы слишком выдаются, а глаза, черные глаза, унаследованные от прабабки Агнешки Шинкарки, глубоко сидят в глазницах, бровей почти не видно — так, несколько выгоревших волосков… Но еще до тех чужих глаз, которые будут взвешивать, измерять, сравнивать, которые будут смотреть сквозь нее, словно она бесплотный призрак, и она не найдет в себе сил укрыться от них, позволит им разглядывать себя, хотя будет бледнеть и краснеть, до всего этого придет еще весна, зацветут сады; наступит пора, когда не надо быть поэтом или композитором, чтобы принять