– Что тебе снилось в эту ночь? – спрашивает наконец смотритель.
– Забыл, ваше высокоблагородие.
– Так вот слушай, – говорит смотритель, глядя в статейный список. – Такого-то числа и года хабаровским окружным судом за убийство казака ты приговорен к девяноста плетям… Так вот сегодня ты должен их принять.
И, похлопав арестанта ладонью по лбу, смотритель говорит наставительно:
– А всё отчего? Оттого, что хочешь быть умнее себя, голова. Всё бегаете, думаете лучше будет, а выходит хуже.
Идем все в «помещение для надзирателей» – старое серое здание барачного типа. Военный фельдшер, стоящий у входа,[604] просит умоляющим голосом, точно милостыни:
– Ваше высокоблагородие, позвольте посмотреть, как наказывают!
Посреди надзирательской стоит покатая скамья с отверстиями для привязывания рук и ног. Палач Толстых,[605] высокий, плотный человек, имеющий сложение силача-акробата, без сюртука, в расстегнутой жилетке,[606] кивает головой Прохорову; тот молча ложится. Толстых не спеша, тоже молча, спускает ему штаны до колен и начинает медленно привязывать к скамье руки и ноги. Смотритель равнодушно поглядывает в окно, доктор прохаживается. В руках у него какие-то капли.
– Может, дать тебе стакан воды? – спрашивает он.
– Ради бога, ваше высокоблагородие.
Наконец Прохоров привязан. Палач берет плеть с тремя ременными хвостами и не спеша расправляет ее.
– Поддержись! – говорит он негромко и, не размахиваясь, а как бы только примериваясь, наносит первый удар.
– Ра-аз! – говорит надзиратель дьячковским голосом.
В первое мгновение Прохоров молчит и даже выражение лица у него не меняется, но вот по телу пробегает судорога от боли и раздается не крик, а визг.
– Два! – кричит надзиратель.
Палач стоит сбоку и бьет так, что плеть ложится поперек тела. После каждых пяти ударов он медленно переходит на другую сторону и дает отдохнуть полминуты. У Прохорова волосы прилипли ко лбу, шея надулась; уже после 5–10 ударов тело, покрытое рубцами еще от прежних плетей, побагровело, посинело; кожица лопается на нем от каждого удара.
– Ваше высокоблагородие! – слышится сквозь визг и плач. – Ваше высокоблагородие! Пощадите, ваше высокоблагородие!
И потом после 20–30 удара Прохоров причитывает, как пьяный или точно в бреду:
– Я человек несчастный, я человек убитый… За что же это меня наказывают?
Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты… Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит; кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два! Сорок три!» До девяноста далеко. Я выхожу наружу. Кругом на улице тихо, и раздирающие звуки из надзирательской, мне кажется, проносятся по всему Дуэ. Вот прошел мимо каторжный в вольном платье, мельком взглянул на надзирательскую, и на лице его и даже в походке выразился ужас. Вхожу опять в надзирательскую, потом опять выхожу, а надзиратель всё еще считает.
Наконец девяносто. Прохорову быстро распутывают руки и ноги и помогают ему подняться. Место, по которому били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… Помочили ему голову и повели в околоток.
– Это за убийство, а за побег еще будет особо, – поясняют мне, когда мы возвращаемся домой.
– Люблю смотреть, как их наказывают! – говорит радостно военный фельдшер, очень довольный, что насытился отвратительным зрелищем. – Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… вешать их!
От телесных наказаний грубеют и ожесточаются не одни только арестанты, но и те, которые наказывают и присутствуют при наказании. Исключения не составляют даже образованные люди. По крайней мере я не замечал, чтобы чиновники с университетским образованием относились к экзекуциям иначе, чем военные фельдшера или кончившие курс в юнкерских училищах и духовных семинариях.[607] Иные до такой степени привыкают к плетям и розгам и так грубеют, что в конце концов даже начинают находить удовольствие в дранье. Про одного смотрителя тюрьмы рассказывают, что, когда при нем секли, он насвистывал; другой, старик, говорил арестанту с злорадством: «Что ты кричишь, господь с тобой? Ничего, ничего, поддержись! Всыпь ему, всыпь! Жигани его!»[608] Третий велел привязывать арестанта к скамье[609] за шею, чтобы тот хрипел, давал 5–10 ударов и уходил куда-нибудь на час-другой, потом возвращался и давал остальные.[610]
В состав военно-полевого суда входят местные офицеры по назначению начальника острова; военно-судное дело вместе с приговором суда посылается на конфирмацию генерал-губернатору. В прежнее время приговоренные по два, по три года томились в карцерах, ожидая конфирмации, теперь же судьба их решается по телеграфу. Обычный приговор военно-полевого суда – смертная казнь через повешение. Генерал-губернатор иногда смягчает приговор, заменяя казнь ста плетями, прикованием к тачке и содержанием в разряде испытуемых без срока. Если приговорен к казни убийца, то приговор смягчается очень редко. «Убийц я вешаю», – сказал мне генерал-губернатор.
Накануне казни, вечером и ночью, приговоренного напутствует священник. Напутствие заключается в исповеди и беседе. Один священник рассказывал мне:[611]
«В начале моей деятельности, когда мне еще было 25 лет, пришлось мне однажды напутствовать в Воеводской тюрьме двух приговоренных к повешению за убийство поселенца из-за рубля сорока копеек. Вошел я к ним в карцер и струсил с непривычки; велел не затворять за собой дверей и не уходить часовому. А они мне:
– Не бойтесь, батюшка, мы вас не убьем. Садитесь.
Спрашиваю: где же сесть? Указывают на нары. Я сел на бочонок с водой, потом, набравшись духу, сел на нары между обоими преступниками. Спросил, какой губернии, то да сё, потом стал напутствовать. Только во время исповеди гляжу – проносят мимо окна столбы для виселицы и всякие эти принадлежности.
– Что это? – спрашивают арестанты.
– Это, говорю им, должно быть, у смотрителя строят что-нибудь.
– Нет, батюшка, это нас вешать. Вот что, батюшка, нельзя ли нам водочки выпить?
– Не знаю, говорю, пойду спрошу.
Я пошел к полковнику Л.[612] и сказал ему, что приговоренные хотят выпить. Полковник дал мне бутылку и, чтобы разговоров не было, приказал разводящему увести часового. Я достал рюмку у караульного и пошел в карцер к арестантам. Налил рюмку.
– Нет, говорят, батюшка, выкушайте вы сначала, а то мы пить не станем.
Пришлось выпить рюмку. А закусить нечем.
– Ну, говорят, от водки мысли прояснились.
После этого продолжаю их напутствовать. Говорю с ними час-другой. Вдруг команда:
– Выводить!
Потом, когда их повесили, я с непривычки долго боялся в темную комнату входить».
Страх смерти и обстановка казни действуют на приговоренных угнетающим образом. На Сахалине еще не было случая, чтобы преступник шел на казнь бодро. У каторжного Черношея, убийцы лавочника Никитина, когда перед казнью вели его из Александровска в Дуэ, сделались спазмы мочевого пузыря, и он то и дело останавливался; его товарищ по преступлению Кинжалов стал заговариваться.[613] Перед казнью надевают саван, читают отходную. Когда казнили убийц Никитина, то один из них не вынес отходной и упал в обморок. Самому молодому из убийц, Пазухину, уже после того, как на него был надет саван и прочли ему отходную, было объявлено, что он помилован; казнь ему была заменена другим наказанием. Но сколько должен был пережить в короткое время этот человек! Всю ночь разговор со священниками, торжественность исповеди, под утро полстакана водки, команда «выводи», саван, отходная, потом радость по случаю помилования и тотчас же после казни товарищей сто плетей, после пятого удара обморок и в конце концов прикование к тачке.
В Корсаковском округе за убийство айно было приговорено к смертной казни 11 человек.[614] Всю ночь накануне казни чиновники и офицеры не спали, ходили друг к другу, пили чай. Было общее томление, и никто не находил себе места. Двое из приговоренных отравились борцом – большая неприятность для военной команды, на ответственности которой находились приговоренные. Начальник округа слышал ночью суматоху, и ему было доложено, что двое отравились, но всё же перед самою казнью, когда все собрались около виселиц, должен был задать начальнику команды вопрос:[615]
– Приговорено было к смертной казни одиннадцать, а тут я вижу только девять. Где же остальные два?
Начальник команды, вместо того чтобы ответить ему так же официально, забормотал нервно: