Ленин не знал, сможет ли его партия удержать власть. Через два дня после переворота он связался по прямому проводу с областным комитетом армии и флота в Гельсингфорсе: «Есть известия, что войска Керенского подошли и взяли Гатчину, и так как часть петроградских войск утомлена, то настоятельно необходимо самое быстрое и сильное подкрепление… Нам нужен максимум штыков, но только с людьми верными и готовыми решиться сражаться». Таких было не много. Ленин спрашивал, может ли Гельсингфорс «обеспечить их доставкою продовольствия». «Есть ли у вас запасы винтовок с патронами? Посылайте как можно больше»{230}.
Положение было шаткое, и Ленин не мог игнорировать его политических аспектов. Он неоднократно уверял своих колеблющихся сторонников и страну, что желает избежать гражданской войны. Он говорил, что стремится к коалиции с крестьянами: «Земельный закон нашего правительства, целиком списанный с эсеровского наказа, доказал на деле полную и искреннейшую готовность большевиков осуществлять коалицию с огромным большинством населения России»{231}.
Ленину вряд ли могло быть приятно признание, что он позаимствовал аграрную программу эсеров и что эсеры, традиционные враги большевизма, представляют крестьянское большинство. Он был искренен поневоле. Он все еще ссылался на будущее Учредительное Собрание как на высший орган власти{232}.
Ленин осудил тех товарищей, которые подвергли критике его мирное предложение за то, что оно не было ультиматумом, требующим от всех воюющих сторон прекращения военных действий. Ультимативное требование, указывал он, может быть и не принято{233}.
Существование нового режима зависело, в первую очередь, от выхода России из мировой войны. Стремление большевиков к общему прекращению военных действий объясняется разнообразными причинами. Впрочем, хватило бы и одной: желания удержать власть. Но «Декрет о мире», принятый Вторым съездом советов в 11 часов вечера 8 ноября 1917 года{234}, еще до формального назначения кабинета (Совета народных комиссаров), был, подобно сотням декретов, с тех пор выпущенных Кремлем, так начинен пропагандой, что мог возбудить лишь скептическое отношение со стороны тех, кому он был адресован, и создать впечатление, что целью большевиков в данном случае было приобретение пролетарских единомышленников, а не улучшение международных отношений. Если, как Ленин неоднократно утверждал, капиталистические державы воевали за расширение своих империй, как можно было ожидать от правительств воюющих стран немедленного вступления в переговоры «о справедливом демократическом мире»? Ведь в декрете далее сказано, что «таким миром рабоче-крестьянское правительство считает немедленный мир без аннексий (т. е. без захвата чужих земель, без насильственного присоединения чужих народностей) и без контрибуций».
За этим предложением следуют два абзаца, в которых разъясняется природа империалистических захватов и еще один, который гласит: «Продолжать эту войну из-за того, как разделить между сильными и богатыми нациями захваченные ими слабые народности, правительство считает преступлением против человечества и торжественно заявляет свою решимость немедленно подписать условия мира, прекращающего эту войну на указанных… условиях». С кем?
Далее в декрете указывалось, что Петроград немедленно приступает «к полному опубликованию тайных договоров, подтвержденных или заключенных правительством помещиков и капиталистов с февраля по 7 ноября (25 октября) 1917 г.». Интересно, приходило ли в голову председателю Совета Народных Комиссаров Ленину и первому советскому комиссару по иностранным делам Троцкому, что ни одно из капиталистических правительств, к которым этот призыв о мире был обращен, еще никогда не получало бумаг, составленных в социалистических терминах, и что они могут оставить такое обращение без внимания, сочтя его наглым. С другой стороны, кто-то смягчил тон декрета, вставив следующие слова: «Вместе с тем правительство заявляет, что оно отнюдь не считает вышеуказанных условий мира ультимативными, т. е. соглашается рассмотреть и всякие другие условия мира, настаивая лишь на возможно более быстром предложении их… и на полнейшей ясности, на безусловном исключении всякой двусмысленности и всякой тайны при предложении условий мира». После этого, однако, авторы возвращаются к пронзительному пропагандному тону и предлагают заключить перемирие «не меньше как на три месяца, т. е. на такой срок, в течение которого возможно как завершение переговоров о мире с участием представителей всех без изъятия народностей или наций, втянутых в войну или вынужденных к участию в ней…» (значит ли это, что британская делегация должна включать ирландцев, шотландцев, индийцев, австралийцев, бедуинов и суданцев, а французская — марокканцев, сенегальцев и аннамитов?) «…так равно и созыв полномочных собраний народных представителей всех стран для окончательного утверждения условий мира» (здесь авторы декрета осмеливаются давать наставления воюющим державам о том, как им вести демократическое и конституционное делопроизводство).
В заключение, «временное рабоче-крестьянское правительство», как советская власть тогда скромно титуловала себя из уважения к будущему учредительному Собранию, «обращается также в особенности к сознательным рабочим трех самых передовых наций человечества и самых крупных участвующих в настоящей войне государств: Англии, Франции и Германии. Рабочие этих стран оказали наибольшие услуги делу прогресса и социализма». Далее перечисляются эти заслуги, в завершение которых выражается надежда, что «рабочие названных стран… помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс от всякого рабства и всякой эксплуатации».
Так оканчивается этот исторический документ. В нем чувствуется противоречивость: с одной стороны, стремление к миру или, по крайней мере, краткому, перемирию; с другой стороны, вызывающие нападки на все те политические учреждения и общественные силы, к которым было обращено воззвание и от которых зависели переговоры.
Этот дуализм объясняется не туманностью мышления, а неуверенностью в судьбе. Новорожденный большевистский режим не ожидал, что ему уготовано долговечие. Когда советской власти исполнилось 73 дня, на день больше, чем было Парижской Коммуне 1871 года, когда она пала, Ленин, вообще не склонный к восторгам, торжествовал. Он сказал корреспонденту «Манчестер Гардиан» в России, Артуру Рэнсому, поддерживавшему с ним дружеский контакт, что теперь вполне доволен: если советский режим погибнет, то погибнет, пережив Коммуну, и внесет еще больший вклад в дело будущей мировой революции. Неосмотрительные высказывания близких сотрудников Ленина также свидетельствуют о том, что стремление большевиков удержать власть соединялось с желанием оставить добрую память о себе в случае поражения. Эта противоречивая мотивировка отражается в тексте Декрета о мире. Она повлияла и на ход Брест-Литовских мирных переговоров. Разумеется, глубоко привившаяся вера в неизбежность мировой революции оставалась привычным высшим принципом в большевистском мышлении. Но в условиях конца 1917 — начала 1918 гг. это только подтверждает наш тезис о том, что советы недооценивали долговечность своего режима. Ленин и его друзья мало рассчитывали на сохранение советской власти в России при отсутствии революции за границей, которая, по их мнению, одна могла принести мир России и укрепить большевистский режим. В соответствии с этим, Ленин окончил свой доклад о мире на Съезде советов отчетливым пророчеством: «Рабочее движение возьмет верх и проложит дорогу к миру и социализму»{235}.