Что же касается (возвращаясь опять) к завещанию тетки, то дело это, если б и обернулось самым благоприятным образом в мою (и Достоевских) пользу, то во всяком случае для меня, в настоящее время, представляет в себе нечто слишком отдаленное, чтоб возлагать какие-нибудь надежды и цели. При самом благоприятном обороте оно разрешится года в три, не меньше. Мне же (хотя бы садиться в долговую тюрьму) надо возвратиться в будущем году в Россию. Да, теперь дела так для меня обернулись, что мне садиться в России в долговое отделение выгоднее, чем оставаться за границей. Здоровье мое вещь крепкая, если не говорить о припадках, и я всякое стеснение перенесу, но если еще пробуду здесь с год, то не знаю, в состоянии ли буду что-нибудь писать, не только хорошо, но даже как-нибудь, до того отвыкаю от России. Я это чувствую. (5) С другой стороны, Анне Григорьевне очень скучно без России, я это вижу. К тому же, если мы и потеряли одно дитя (дитя, которому я подобного не видывал по здоровью, по красоте, по понятию, по чувству), то единственно потому, что не сумели справиться с заграничной манерой взращения и воспитания детей. Если потеряем и теперешнего, ожидаемого, то тогда мы оба впадем в настоящее отчаяние. Сроку Анне Григорьевне в настоящую минуту maximum недели три. Я ужасно боюсь за ее здоровье. Первую беременность она выдержала молодецки всю. Нынешний же раз совсем другое: беспрерывно прихварывает и, кроме того, беспокоится, нервна, впечатлительна и, вдобавок, боится серьезно, что (6) умрет в родах (вспоминая муки при первых родах). Такие страхи и беспокойства, у натур не робких и не вялых, действительно опасны, и потому я очень беспокоюсь. Кстати: жена кланяется Вам и Вашей супруге горячо. Она горячо и часто вспоминает об Вас, благодарит Вас за поздравление с романом, и мы положили, еще 8 месяцев назад, звать Вас опять в крестные отцы. Не откажите же, Аполлон Николаевич, пожалуйста; это наше непременное и чрезвычайное желание. (Ваша кума, по-прежнему, Анна Николавна, Вам известная, - мать Анны Григорьевны.)
Вообще говоря, собственно у меня - время теперь очень хлопотливое: забот ужас как много, а тут же надо садиться писать - в "Зарю" и потом начинать большую вещь в "Р<усский> вестник". 8 месяцев уже не писал ничего. Начну, разумеется, горячо, но что-то будет дальше. Мысли кой-какие есть, но надо России.
Разумеется, я лучше Вас самих знаю, как Вы живете летом, и знал заране, что Вы мне до осени не напишете. Но, однако же, был один пункт, по которому я все-таки рассчитывал получить от Вас две строчки уведомления. Не в укор говорю, разумеется. Это насчет Базунова и издания "Идиота", собственно о том, да или нет, потому что возлагать на Вас, дорогого человека, подобные хлопоты окончательно и думать не смею, да и неприлично было бы даже с моей стороны Вас до такой степени беспокоить. Но известие о да или нет с мнением Базунова было бы интересно. Я, впрочем, теперь жажду запродать издание не очень. Потом - может быть даже выгоднее, и, кроме того, у меня, во всяком случае, теперь другие цели и намерения; ибо возвратиться в Россию на следующий год я положил во что бы то ни стало.
Но - еще просьба, дорогой друг! Напишите мне что-нибудь о Паше! Я томлюсь и мучаюсь, думая и раздумывая о нем. Я знаю, что он получает жалование - если только продолжает служить, но мне ужасно как хотелось бы ему помочь. В настоящую минуту не имею ни копейки лишней; но через месяц или недель через 5 отправлю в "Зарю" повесть, которая по объему, кажется, наверно, будет стоить более того, что я взял вперед из "Зари". Тогда можно немножко опять уделить Паше (немного всё же лучше, чем совсем ничего). Мне же самому бог знает как нужны будут к тому времени деньги. Достоевские же, вероятно, кой-что получили и некоторое время, может быть, не будут во мне нуждаться. Напишите мне об этом, голубчик.
Напишите мне тоже о себе. Напишите мне обещанное большое письмо. Полагаю, что ко времени прибытия этого письма в Петербург Вы тоже воротитесь с дачи.
Крепко жму Вам руку, кланяюсь Вашей супруге.
Знаете что, мне приходит иногда в голову, что мы гораздо более отстали друг от друга, чем кажется, и что нам уже трудно в полноте передавать свои мысли в письмах.
Ваш весь завсегда Федор Достоевский.
Адресс мой:
Allemagne, Saxe, Dresden, а M-r Thйodore Dostoiewsky, poste restante.
(1) далее было: и для себя
(2) далее было: потому что
(3) далее было: в городе
(4) далее было: и стол
(5) далее было: несмотря на все виденное
(6) далее было: от
370. H. H. СТРАХОВУ
14 (26) августа 1869. Дрезден
Не винитесь, многоуважаемый Николай Николаевич, передо мной в молчании: дело известное и житейское, и, к тому же, до переписки ли редактору, хотя бы и с друзьями, не то что с сотрудниками! Но по приписке Вашей к письму многоуважаемого и дорогого Ап<оллона> Николаевича вижу и заключаю, что Вы по-прежнему добры до меня. Это очень хорошо для меня; потому что добрых ко мне людей чем далее, тем менее оказывается. Виноват сам; слишком застрял за границей, а напоминаю об себе плохо. А стало быть, и претензий иметь не вправе. Но довольно. Об деле. Благодарю Вас, во-первых, за адресс Веселовского и за мысль, при этом, о моем интересе. Я Веселовскому написал. Об моем взгляде на это дело пишу (с этою же почтой) Аполлону Николаевичу в подробности.
В Дрездене я действительно всего только 10 дней; но адресс мой, данный мною кой-кому еще 3 месяца назад в Дрезден, - был верный; ибо дрезденский почтамт, по просьбе моей из Флоренции, пересылал мне все письма, ко мне приходившие в Дрезден, во Флоренцию. Да-с, я всего только три недели как из Флоренции! Провел в ней весь июль и захватил август. Можете с уверенностью сказать, что никто и никогда такой жары не испытывал. Русскую баню на полкЕ - только с этим и можно сравнить, и это день и ночь; воздух чист, - это правда, небо ясно и голубо, солнца ужасно много, - но все-таки невыносимо. Я видел собственными глазами в тени (в чрезвычайной тени и с закрытием) тридцать пять градусов реомюра. Тридцать один, тридцать два в последние три недели было делом почти обыкновенным. По ночам природа (1) смягчалась и давала нам двадцать шесть реомюра; ну тут отдыхали. И, представьте себе, хоть и разъехались все заграничники в Германию на воды или к немецким морям, но во Флоренции все-таки оставалось ужасно много народу, и даже самых, так сказать, милордов! Щеголяли костюмами, прогуливались и проч. и проч. Одним словом, если бы Вы знали, до какой степени я чувствую себя здесь совершенно лишним и чужим человеком!
Переезд наш совершился через Венецию (какая прелесть Венеция!) и через Прагу, в которой мы чуть не умерли от холоду (сравнительно с Флоренцией) и в которой не нашли квартиры. Да-с, это так. Мы намерены были провести зиму не в Дрездене, а в Праге; так и решили. Но, приехав в Прагу, искали квартиру три дня и не нашли! Оттого и уехали. Меблированных квартир нет в целом городе, кроме как по одной комнате для холостых. Надо покупать свою мебель, нанимать прислугу, а на квартиру совершать контракт на шесть месяцев. С тем мы и уехали в Дрезден.
Итак, "Заря" всё еще продолжает существовать! Вам смешны мои слова, но, однако, рассудите, многоуважаемый Николай Николаевич: писем литературных я ни от кого не получаю; в "Голосе", который читал во Флоренции, в читальне, об "Заре" не упоминалось ни разу. В "Русском вестнике", который я сам получал, - тоже не упоминалось. А я, я, получатель "Зари" (и не в качестве сотрудника, а за деньги, на счет, который за мною не пропадет), - получив майский номер, остальные номера (за июнь, за июль и проч.) получать перестал, - по какой причине, не ведаю. Вот почему я и рискнул на богохульное предположение, что "Заря" перестала являться. Голубчик Ник<олай> Николаевич, утолите духовную жажду, пришлите "Зарю", с июньской книжки, в Дрезден poste restante, не отлагая дела.
(У меня есть и еще в виду одно из собственных обещаний Ваших (в хорошую минуту, вероятно) о присылке мне романа Льва Толстого, но в настоящую минуту не осмеливаюсь Вам напомнить об этом, а так только, ради праздного слова упоминаю.)
Можете представить, добрейший и дорогой Николай Николаевич, что в тридцать градусов реомюра в тени - писать, то есть сочинять, - буквально невозможно. Тем не менее я уже принялся здесь за повесть в "Зарю", боюсь только, что выйдет несколько длинна (впрочем, только бы не растянута). Если ответите мне скоро на это письмо, то к тому времени, может быть, напишу что-нибудь поподробнее. Очень надеюсь, что через месяц или (2) через пять недель повесть Вам вышлю.
Эмилия Федоровна написала мне месяца три тому письмо, в котором уведомляла, что Вы так добры, что беретесь передавать ей посылаемые от меня деньги и вообще быть до нее добрым. Я очень рад, что Эмилия Федоровна и ее семейство теперь кой-что, наверно, получили по смерти тетки (о смерти этой я узнал из письма Аполлона Николаевича в первый раз, - до того никто не хотел меня уведомить! - признак, что у всех есть деньги, а, стало быть, обращаться ко мне незачем). Если они что-нибудь получили - я ужасно рад. (3) Во все эти три месяца я был крайне беден деньгами. Если б имел их, то не стал бы жариться во Флоренции, покамест скоплю на выезд. Между тем письмо Эмилии Федоровны было чуть не ругательное. Понять не могу, по какой причине они считают меня обязанным им помогать. Я рад это делать и делаю, в ущерб (с лишком даже себе и своей семье), но когда меня считают оброчным рабом или раскаявшимся вором (ведь говорили же, что я расстроил и промотал ихнее наследство после брата Михайлы) - то это меня возмущает. Очень прошу Вас, добрейший Николай Николаевич, напишите мне слово о них и о том, каких именно услуг требовала тогда от Вас Эмилия Федоровна. (Разумеется, я позволяю себе любопытствовать только о том, что касается до меня.)