вне всяких человеческих ожиданий произрастал этот словно бы случайный посвист, свидетельствовавший тебе о чьем-то присутствии. Но чьем? Что посвистывало в тебя такого еще полого, такого еще почти не занятого? Что значило само это прикосновение? К чему оно?
Сама прикосновенность была удивительна, удивляюща. Сама возможность прикосновений и прикасаемости. Что прикасалось к чему? Темно-коричневая бархатистая твердь камыша касалась твоей щеки. Что означала эта щека? Что она? Что? что? что? Откуда явилась она? Что есть эта кожа, это называемое кожей, если оно соприкасаемо с этим бархатным нечто, исходящим из прозрачного водного пара? Что это за…, проросшее из светло-коричневатого ила, существо, столь похожее на желтую, белую кувшинку или лотос, прошедшее воду и выглянувшее в огонь воздуха? Бродяжимое под влиянием чего? Склонное к чему? К каким склонам, уклонам и высям склонное? А если ищущее, то чего? Каково что, надувающее ему парус? Ибо разве не под исходным дуновением что интуитивно движимо оно к чему-то? Разве не исходное что тронуло нечто к первому танцевальному па в его парус? Вздуло первую паутинку в ритм первого вздоха. Первая танцевальность еще абсолютно одухотворенной влекомости к чему-то. В колебательности духа-дуновенья первый отзвук в полой дудочке ничто. Отзвук на что? Отзвук на ничто? Не оно ли посвистывало в тебя на рассвете рассветов? Но что оно? что? что? Чайками пролетает ускользаемость тайной осмысленности вопроса. Даже в ничто есть это что. Даже в ничто. В этой легчайшей пустотности первокасаний оно и таилось как зарок зароков, как арка арок, как воля первоволи. Но что за зарок это был? Что за арка? Что за первоволя? Не она ли высвистывала в тебе случайные первые полые звуки? Пошумывая в полости тростника как пристанище воли. Таясь в корневище ольхи у смутного болотца. Восходя пузырями с его дна или поклевывая ротиком карася странное вещество поверх воды: что это такое – едва весомое, невидимое? Что? что? что?
Спасаясь в человеческом, мы уходим от что, прячемся от него, непостижимо-туманного и почти иллюзорного. Мы бежим из этой бездонной дали в близь вымышленного. Из реального в придуманное, удобное, понятное, внятное, где всё так точно прилажено одно к другому. Что остается по нашим окраинам – затаившееся и затаенное, завесой сплошного дождя встает оно за околицей наших самых тонких, бисерно-нитевидных мыслей, за околицей наших ощущений, столь прилаженных к мыслительной машине. Однако что кружит и кружит вокруг как стенка яйца, из которого ты вылуплен. Вовнутрь ли ты вылуплен? Вовне ли? Что там, за стенкой? Из чего эта стенка? Чья она? Чья? чья? чья? Пролетели чайки, не знающие и не хотящие уюта. Вечная обмокнутость, вечное под дождем стоянье. Летанье, сиденье, блужданье. Что? что? что? Словно бы не упускают его, ластятся к нему, лакают его.
Из чего же пришли мы? Из чего? Что всматривается в нас из нашей наиотдаленнейшей окраины? Что за око светится там? Что за дудочка мерещится? О, этот наигрыш из нашего растительного первовживанья, первовживленья в местность полной неизвестности, в местность внесмысленностей и внесмыслицы. О, этот наигрыш, где ни единого призвука из того, что мы зовем человеческим. О, это свеченье, не пахнущее ни единым, самым невинным примышлением, не пахнущее ни единым намеком даже на легчайшую ассоциацию. О, толкнувшее нас парение! Внесловесное слово, оттолкнувше-впустившее нас. Беззвучный звук, означивший наше ухо. Внесветовой свет, пробудивший нас из нашего первободрствования, куда мы возвратны. Ибо не к что ли движемся мы, когда нам кажется, что мы от него убегаем?
Сквозь музыку дождя
Присутствие
1
Смысл жизни затекает в трещинки нашего сознания, словно бы мы сами его туда закатывали. Или, наоборот, смысл утаивает себя, словно бы стыдится обнаружения своего ничтожества, своей ничтожности. Либо непомерности своего величия, способного раздавить хрупкую оболочку человеческого мозга.
Однако все это иллюзорные домыслы интеллекта, ничего не значащие в хронотопе картин Тарковского, где сверхмерная мощь «смысла жизни» иррационально мерцает каждой первоклеткой визуального ряда. Камера Тарковского застает «истечение материи» врасплох. И с одной стороны, зритель трогает вещество мира так, словно это он сам и есть; зритель прикасается к себе, себя трогает. А с другой, в этом истечении пульсирует энергия, своей мощью разламывающая любой блок представления о «смысле жизни».
Доменико, этот очередной у Тарковского «герой веры», внезапно говорит Горчакову и Эуджении: – Не забывайте, о том, что сказал Он ей.
То есть святой Катарине. Эуджения интересуется: – Что же сказал Бог святой Катарине?
Ответ: – Ты не та, что ты есть. Я же тот, который есть.
Речь здесь, очевидно, идет о Присутствии. Бог есть полнота присутствия, в то время как даже святая Катарина – не в полноте присутствия. Катарина еще не вполне есть. Она еще на пути. Вхождение в полноту Присутствия есть впускание в себя Бога. Ведь и Моисею Бог некогда сказал: «Я Тот, кто есть» («Аз есмь Сый»). Лишь полнота пребывания делает человека способным к пониманию.
Для Доменико важно сказать, что и святая отличима от Бога неполнотой своей бытийности. Что же говорить о нас – не святых. Хотя каждый в то же время – свят. Этой потенциальной своей светимостью, Присутствием. Потенциальным своим свечением. Ведь не меньше же человек облупившейся стены или кирпичной кладки, струящих у Тарковского тайное свечение.
Бог открывает Моисею ту свою тайну, которая не только доступна восприятию человека, но и способна «держать его в состоянии пути». У Бога есть качество «ествования» («Аз есмь»). Он струится этим ествованием, он излучает его, он и есть это ествование.[109] Бог – в эпицентре ествования, следовательно, внимание к ествованию – это внимание к Богу. Ествование есть особое качество бытийствования. И если нам «доопытно», «врожденно» дано ощущение божественного как святости, священности (но святость Катарины еще не «святость Бога»), то и ествование может открыться как процесс «сакральной самотворимости мира». Собственно, здесь открывается путь к пониманию того, что суть «ествования»[110] и суть «сакральности» – одна и та же, это взаимоперетекающие «сосуды», и вхождение в полноту ествования немедленно приоткрывает шлюзы сакральной влажности.
Тарковский открывает эту тайну на языке, наиболее благоприятном для постижения процессуальности Присутствия: он вслушивается не только в «гудение насекомых», но, кажется, что и в пение камня и в шёпот стены. Всюду он открывает эту акциденцию Бога: «Я Тот, Кто есть». В этом смысле, ленты Тарковского есть «медитации ествования» и ничуть не более (но и не менее). Эти ленты есть художественное моделирование процесса «впускания в себя