На вечере в Доме печати поэту передали провокационную записку: «Вы тот самый Мандельштам, который был акмеистом?» Он ответил: «Я тот самый Мандельштам, который был, есть и будет другом своих друзей, соратником своих соратников, современником Ахматовой». «И – гром, шквал, буря рукоплесканий» (Из воспоминаний Елены Тагер)[676]. Из воспоминаний В.А. Мануйлова: «После вечера – ответы на записки. “Когда же вы наконец начнете писать современные стихи?” – “Я самый современный поэт, которого я знаю”»[677]. Тогда же Мандельштам назвал молодых ленинградских поэтов (Б. Корнилова, А. Прокофьева) «мальчишками с картонными наганами» (свидетельство И. Синельникова)[678].
Знаковым событием стал вечер поэзии Мандельштама в московском Политехническом музее, состоявшийся 14 марта 1933 года. Недаром он был описан сразу несколькими мемуаристами, которые, расходясь в деталях, сходно описали самого Мандельштама и публику, пришедшую послушать любимого поэта.
«Зал был радостно оживлен. Мне чудилось напряженное ожидание. Но не все места были заняты»[679]; «Народу много, похоже, все слушатели доброжелательные и внимательные»[680]; «…А зал-то наполнился еле-еле до четырнадцатого ряда! Больно за Мандельштама и стыдно за публику»[681]; «Публики было довольно много, больше, чем я ожидал, но кое-где зияли пустые скамейки. А публика была особенная <…>, то пришли на вечер поэта люди, обычно на московских улицах не замечаемые, иные у них были лица, и даже одежда, пусть бедная, была по-иному бедная»[682]; «На вечер Мандельштама выбрались из своих углов старые московские интеллигенты. Мы с Леной <Осмеркиной-Гальпериной> смотрели на эти измятые лица исстрадавшихся и недоедающих людей, с глазами, светящимися умом и печалью»[683].
Мандельштама «встретили аплодисментами. Аплодировали истово, долго-долго, как будто не могли насытиться. А главное – явно от души. Это не была “бурная овация”. Здесь не было ни наскока, ни самобудоражения. Аплодировали, изумляясь и радуясь тому, что вот здесь, в аудитории, сошлось столько единомышленников по пониманию ценности мандельштамовской поэзии»[684].
Одним из таких единомышленников был Б.М. Эйхенбаум, открывший вечер Мандельштама продолжительным докладом о его поэзии. В выступлении Эйхенбаума, которое Э. Герштейн сочувственно назвала «острым и смелым»[685], а Л. Розенталь, раздраженно, – «фрондерским»[686], отчетливо проявилось желание сломать стереотип восприятия Мандельштама советской критикой и запутанным ею читателем. «“Сейчас в кулуарах я слышал фразу: «Мандельштам – настоящий мастер», – воспроизводит ключевую реплику Эйхенбаума Н. Соколова. – Не забывайте, что мастерство – термин ремесленный. Вот <советский поэт Семен> Кирсанов – тот мастер. А Мандельштам не мастер, о нет!”»[687]. «Ссылаться на “мастерство” – это отписка, это идти по линии наименьшего объяснения, – подвел итоги Эйхенбаум. – Это отношение, как к музейной ценности»[688].
«…Вечер прошел превосходно, слушали так, как следовало слушать Мандельштама, даже горсточка случайных неофитов была вовлечена во всеобщее волнение»[689].
3 апреля 1933 года состоялось последнее в жизни Мандельштама официальное поэтическое выступление – в Московском клубе художников. На следующий день был арестован Борис Кузин. Осип Эмильевич немедленно обратился к влиятельной в партийных кругах Мариэтте Шагинян с просьбой посодействовать освобождению Кузина. Просьба была оформлена в качестве приложения к мандельштамовскому «Путешествию в Армению» (хотя далее сам Мандельштам, напротив, пишет, что это его проза приложена к письму), персонажем которого Кузин являлся: «Из прилагаемой рукописи – лучше, чем из разговоров со мной, – вы поймете, почему этот человек неизбежно должен был лишиться внешней свободы, как и то, почему эта свобода неизбежно должна быть ему возвращена <…>. У меня отняли моего собеседника, мое второе “я”, человека, которого я мог и имел время убеждать, что в революции есть и <энтелехия>, и виталистическое буйство, и роскошь живой природы <…>. Я хочу, чтобы вы верили, что я не враждебен к рукам, которые держат Бориса Сергеевича, потому что эти руки делают жестокое и живое дело. <Спустя месяц Мандельштам, перефразируя А. Рембо, выскажет свое подлинное отношение к “этим рукам”: “Власть отвратительна, как руки брадобрея”>» (IV: 150–151).
Через несколько дней Кузин был освобожден. Около 10 апреля он вместе с Надеждой Яковлевной и Осипом Эмильевичем уехал из Москвы в Старый Крым, в гости к вдове писателя Александра Грина Нине Николаевне. «За пять лет нашего постоянного общения более или менее безоблачным был только период нашей совместной поездки в Старый Крым и две или две с половиной недели, что я там прожил», – вспоминал Кузин, подразумевая прежде всего вечную бедность, почти нищету Мандельштамов, а также постоянно преследовавшие их неурядицы[690].
В Крыму поэт изучал итальянский язык и одновременно, по примеру Константина Батюшкова, с упоением читал и перечитывал итальянских классиков № 1, № 2, № 3 и № 4 – Данте, Петрарку, Ариосто и Тассо. Сонеты Петрарки Мандельштам впоследствии перевел, об Ариосто написал стихотворение, о Тассо собирался написать статью.
В начале мая 1933 года Мандельштам приступил к работе над последней своей большой прозой – поэтологическим эссе «Разговор о Данте», чье заглавие неожиданно перекликается с заглавием цитировавшейся нами чуть выше заметки А. Селивановского «Разговор о поэзии».
«Записывая под диктовку “Разговор о Данте”, – вспоминала Надежда Яковлевна, – я часто замечала, что он вкладывает в статью много личного, и говорила: “Это ты уже свои счеты сводишь”. Он отвечал: “Так и надо. Не мешай…”»[691]. Главный воронежский собеседник Мандельштама, Сергей Рудаков, в письме к своей жене выскажется еще определеннее: «…Занимаюсь “Разговором о Данте” (собственно, “о Мандельштаме”, т<о> е<сть> Данта там нет, – очень мало, если есть)»[692]. Все же суждение Рудакова слишком категорично. «Разумеется, в этюде Мандельштама немало полемически заостренного, немало односторонности “первооткрывателя”. Но также несомненно, что от его этюда исходит сильный и резкий свет на многие важные грани поэмы <Данте “Божественная комедия”>, оставшиеся темными при традиционном, “пластическом” освещении», – писал выдающийся литературовед и знаток средневековой культуры Леонид Ефимович Пинский[693].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});