Простреливаемые места быстро перебегала, пригибаясь к земле.
Даже при таких перебежках Шура умудрялась не расплескать темное варево в солдатском котелке. Достигнув позиции, она снимала крышечку с котелка, доставала из сумки алюминиевую ложку и приказывала каждому по очереди:
— Принимай дозу-то.
Варево было противное. Пили его неохотно, говорили санитарке:
— И так солоно приходится, а тут еще ты пристаешь.
— Принимай, — настаивала сестренка.
Пили, морщились, плевались. Шура посмеивалась и шла на соседний пост. Мало того, она еще устроила поголовный медицинский осмотр всего гарнизона. Тем, у кого ноги оказывались опухшими, и в особенности если на опухоли проглядывали черные точечки, доза удваивалась. К ней добавлялся драгоценный витамин.
Солдаты отнюдь не преувеличивали, когда говорили, что им солоно приходится. Действительно, было трудно.
Тяготы боевой жизни в осаде переносились по-разному. Одни, как Степан Левченко, не переставали шутить. И правда, с бодрой шуткой и с песней жилось легче. Другие мрачнели, становились вялыми, ко всему безразличными, заметно уступали недугу.
Хуже всех выглядел Геннадий Рыжиков. Он перестал бриться, волосы на его серых щеках свалялись в нечистый войлок. Случалось, он не умывался по утрам. На лице его полосами лежала копоть.
Иринушкин не выносил такого вида. Он отсылал Геннадия из пролома умыться. Тот нехотя брал в пригоршню снег, растирал им копоть и становился еще грязней.
— Не пущу к пулемету! — сердился первономерной.
Рыжиков уходил. Возвращался красноносый, сумрачный, но вымытый.
По ночам Геннадий бредил. Спал он на нарах рядом с Володей. Иногда Володя не выдерживал, будил его.
Рыжиков в испуге вскакивал, спрашивал:
— Тревога?
Убедясь, что тревоги нет, засыпал, прежде чем голова прикасалась к соломе на нарах. И все начиналось снова. Геннадий всхрапывал, стонал. Он звал дочку Фенюшку. Кричал в голос.
Иринушкин натягивал шинель до ушей, старался не слушать.
Хуже было, когда Рыжиков не спал. Он лежал и смотрел в темный угол землянки. Помолчит и повернется к Володе. Иринушкин давал выговориться приятелю, знал: иначе не успокоится.
Говорил он всегда об одном: о жене, о дочке, о том, что она, должно быть, подросла за это время, стала бóльшенькой.
— Бывало, я уеду на шлюпке, — рассказывал Геннадий, — славная у меня шлюпчонка, «Касаткой» звать, уеду в Шереметевку. А Фенюшка соскучится — чего тятьки долго нет? Она меня все по-деревенски тятькой кликала. Ну, мать объяснит: скоро, мол, приедет… Я уж знаю — ждет Фенюшка. Весла во как забрасываю, водица поет за кормой. А в лодке у меня непременно что-нибудь для моей баловницы припасено: живой ежик или рыбешка в баночке… Подхожу к дому, с крыльца слышу Фенюшкин голосок. Дверью стукну, топочут маленькие ножки, дочка бежит ко мне… А сказывал я тебе, что у нее зубки маленькие-маленькие и со щербатинкой?.. — Рыжиков отворачивался от слушателя, разговаривал не с ним, сам с собою: — Как же я тогда спешил домой! В полчаса перемахну через Неву. Полчаса! Нынче от берега до берега разве река подо льдом течет? Пропасть. Как есть пропасть. Не перешагнешь через нее и на крыльях не перелетишь… Ох, уж эта война, беда неминучая.
Случалось и так — Рыжиков внезапно слезет с нар, начнет что-то обирать вокруг, заспешит, засуетится, а потом махнет рукой, свернется клубком, накроется с головой, затихнет.
Горе товарища трогало Иринушкина. Да разве одного Геннадия война обездолила? Чем тут поможешь? Что объяснишь?
Далек нынче путь от одного берега реки к другому. Без конца далек. Только через победу и лежит этот путь. А победы пока не видать.
От мысли о товарище Володя переходил к мысли о себе. Ему все-таки легче. Самый родной ему человек — мать — где-то здесь, рядом, близко, на нашей земле.
Почему же нет писем из Ленинграда? Да ведь почта недаром зовется полевой. От бугорка к кочке пробирается. И опасности грозят теперь не только людям, но и письмам.
Где-то оно идет к нему по заснеженным полям, письмо, написанное материнской рукой.
Пулеметчик заснул беспокойным сном.
Ощутив, как кто-то поправляет на нем шинель, Иринушкин открыл глаза. Он увидел Валентина Алексеевича, встал, затянул пояс.
— Слушаю, товарищ комиссар.
Пулеметчик приготовился получить особо важное задание, раз Марулин не вызвал его к себе, а сам пришел в землянку.
Валентин Алексеевич негромко проговорил:
— Отдыхай, отдыхай.
Он сел на нары. Потом вдруг спросил:
— Скажи, Иринушкин, ты давно не получал вестей от матери?
Так неожиданно перекликнулся сон с явью.
— Очень. Очень давно.
Молчит комиссар. Внезапная тревога, вспыхнув, обожгла, разрастается, душит Володю.
— Я получил письмо, — говорил Валентин Алексеевич.
Почему он молчит? Почему смотрит с такой жалостью?
— Я получил письмо на имя комиссара части, от твоих соседей по дому.
— Мама, — тихо, совсем тихо говорит Иринушкин.
— Крепись, Володя… — Голос Марулина вздрагивает, он продолжает с усилием: — Мы ведь с тобой военные люди, со смертью об руку ходим… Дорогой мой, у тебя больше нет матери.
Иринушкин потянул воздух сквозь стиснутые зубы. Медленно натянул шинель.
Он вышел из землянки. Безотчетно зашагал к лазу из крепости.
Только одно в сознании: зачем, зачем он тогда не простился со своей родной?
В лазе привычно нагнулся, схватись за железный брус. Закружилась голова. Володя прислонился к стене. Припал щекой к холодному, шероховатому камню.
Г Л А В А XIII
ЧП
Поздно вечером пулеметчики собирались на пост. Рыжиков понуро копошился, он застегнул ватник, сунул в карман сухари. Свою порцию он всегда носил с собой, в землянке не оставлял.
Иринушкин искал и не мог найти обмотку.
— Какого черта коптилки не горят! Рук своих не вижу. Дневальный, давай коптилку!
— Да вот она, — удивился Геннадий, — горит же, горит.
Володя пошатнулся, схватил товарища за руку.
— Ничего не вижу. Выведи меня на воздух.
Шел, нащупывая стену, шаркая ногами о ступеньки.
Почувствовал ночной холод, запрокинул голову. Увидел звезды. Но они сразу же стали тускнеть. Черное небо упало на плечи.
Пулеметчик сжал веки и снова открыл глаза. Прямо перед собой разглядел башню. Но и она медленно окутывалась туманом, уходила в ночь.
— Я слепну! — вскрикнул Володя.
Геннадий ползал у его ног, нашел обмотку и дрожащими руками навертывал ее. Воробьев побежал в санчасть за Шурой.
Санитарка только взглянула на пулеметчика, сказала:
— Чего больно струсил-то? Куриная слепота у тебя. Это пройдет.
Озабоченный старшина рассуждал вслух!
— Вот какой несообразный оборот получается. Невозможно парня на пост посылать, а подменить некем. Ну, хоть бы один человечек в запасе, все расписаны. Тут оторвешь, там голо…
Иринушкин остановил Воробьева:
— Никого отрывать