А он с ней лежит, и даже лаской истекает, ужас как неприятно! Он все попутал!
И такая разница в возрасте!
Это она его просто сведьмила, а сам он не хотел, не виноват!
Как-то сама себе Варя сейчас не нравилась, что-то про себя не совсем понимала, тревожилась. Генриетта Давыдовна вот малявку удочерила, а она что сделала для людей? Хлеб есть, а на сердце тяжесть. Жив ли Арвиль? Вот она его ждет, а вдруг его уже нет с какого-то мига, и все душевные эмоции с того мига получаются как впустую, теряются в черном космосе, а могли бы кого-то согреть. И ведь миг не узнать! Ведь что-то она делала в этот миг, когда Арьки не стало. Ела, может, или спала, или мыла маму. Не узнать!
Или он жив? Жив-жив, конечно, что за мысли! Она бы почуяла этот миг, миг его смерти! Любящее сердце не могло не почуять. Блестящая острая струнка дернулась и застонала, задрожала в груди. Он жив!
Это с ней непорядок! К отцу, может, на кладбище? Взять нравственных сил. Нет-нет-нет, невозможно, куда сейчас. Или возможно? Попросить…
239
Арбузов вдруг поздоровался, руку первый протянул в коридоре.
— Больше не дуешься? — обрадовался Максим. — Я очень рад.
— Ты не подумай, что я простил в высшем смысле, — возразил Арбузов. — Просто чаще будем общаться, и для пользы дела мы условно товарищи.
— Я рад и условно! А почему чаще общаться?
Арбузов не ответил, улыбнулся эдак загадочно-снисходительно, что твоя Мона Лиза.
У доски объявлений толпились сотрудники. Висел приказ о назначении Арбузова замначальником с сегодняшнего числа. Приказ про Здренко какой бы то ни было отсутствовал.
— А Здренко что же? — удивился Максим.
— Нету его, — ответил кто-то.
— Как нету?
— Устное указание спущено, — сказал, понизив голос, один майор, — забыть, что существовал такой человек. А причины не объясняются.
Слух, конечно, уже к обеду распространился, такое не скрыть. После обеда судачили все, включая уборщиц. Максим головой покачал, но не очень: такое примерно он в Здренке и подозревал.
240
В булочных, разумеется, всякое случалось. Голод людей зверит. И у выхода подкарауливали паек выхватить, и, пока продавщица довесок отрезает, любили некоторые схватить хлеб с прилавка и сразу в рот запихать. Проглотил — и поминай как звали. Что делать? — в милицию тащить силы надо и желание, и время, а хлеба-то не вернешь. Патрикеевна таких случаев наблюдала не раз, и, во избежание, над своим хлебом на прилавке, пока к нему довешивали, ладони держала домиком, как над огоньком.
Вот сегодня. За два человека до Патрикеевны женщине отрезали, а стоявшая прямо перед Патрикеевной, седая такая, высокая, интеллигентная, что-то про театр даже говорила — так вот эта интеллигентная чужой хлеб и хвать!
А продавщица злая была, рубанула ножом своим тяжелым по прилавку, и аккуратно палец театралке оттяпала. Но что удивительно, театралка без звука метнулась вон, с пайком, а палец остался лежать на прилавке. И как раз очередь Патрикеевны. Все стоят молча, на палец смотрят: продавщица с тесаком, Патрикеевна и та, которую хлеба лишили. Которую лишили, совсем в столбянке, рот открыла и вид имеет глупый-преглупый. «Палец хоть забери», — подмывало сказать Патрикеевну, но сдержалась.
241
На кладбище Максим взял автомобиль. Варенька, с до войны в автомобиле не бывавшая, притихла на блестящей коже сидения, хотя и так притихлая была. Прижалась к стеклу, смотрела. Максим тоже молчал, при водителе говорить не хотелось, тоже смотрел.
Зрелище было траурное. Чем ближе, тем больше встречалось живых с покойниками, сливались из разных улиц как ручейки в реку, и вот уже — сплошной поток, на санках, на фанерных листах, один вот в корыте, другой в детской коляске согнут и усажен, еще другого несут на лестнице-стремянке вместо носилок, никто и не думает выполнять приказ про трупов без гробов только по вечерам. Плюс полные грузовики гудят, один вот колесом в колею попался, накренился, из-за борта свесился из-под брезента в неприличной позе мерзейший голый труп. Адский вид! Труп должен быть важный, в гробу, при параде, горделиво плыть над мостовой, а эти жалко ползут по обочинам: не трупы, а так, тела мертвые.
— Какие молодцы люди, стараются! — прошептала Варенька. — Хоронят своих мертвецов!
Действительно. По городу столько понавалено, что кажется все трупов просто выбрасывают, как помои. Хорошо еще в саван зашьют и цветную тряпку привяжут, чтобы с труповозки заметили скорее в снегу. Ан нет, далеко не все выкидывают, вот здесь сколько, с санками. Из последних сил, а тянут к последнему приюту. Уважуха ленинградцам безусловная по этому факту.
Максим взял ее руку в свою, Варенька не отняла, а позже, забывшись, пальцы его своими пересчитала, как любопытный ребенок.
На кладбище деловитость, грузовики урчат, пахнет скипидаром, хриплая тетка пересчитывает покойников, сами они лежат штабелями как дрова. Смеркается, небо фиолетовое, и эскаватор, как большая птица, поднимает-опускает клюв-ковш. Общественная могила: страшно! Человек должен лежать в могиле один, свободно, а не толкаться в толпе подобных неживых.
Впрочем, есть точка зрения, что покойнику все равно как с ним и что. Тело, дескать, только лишь на манер как одежду старую выкидываешь: не закапываешь же ты старый свитер в специальном месте, поливая слезами.
К могиле отца пробиться не удалось, тропинки по пояс завалены, снега, конечно, никто не счищал. Максим понимал сразу, что так будет, но не стал Вареньку разуговаривать. И не зря! Она теперь прильнулась к нему на грудь и плакала, вздрагивая. Максим прижимал ее к себе, гладил по спине, по голове, ощущал сквозь все одежки ее уютное тело, первый раз он так подробно трогал ее. Он ее держал кратко в охапке, при встрече на квартире профессора, но мельчайший миг, тут же посадил деликатно. А сейчас, наконец… На кладбище. Какой это символ? Хороший или плохой? Хороший, наверное. Кладбище, а жизнь продолжается.
Когда, проревевшись, подняла Варя измятое лицо, Максим поцеловал ее в губы. Быстро, неуверенно, как юноша. Можно было и увереннее, ну да ладно. Варя никак не отреагировала. Будто и не заметила. Но ведь и не возразила!
На обратном пути тоже молчали, и Максим опять держал ее руку. Зашел в квартиру, впервые не спрашиваясь. Запах из комнаты, дым! Варенька кинулась. Мама жгла книги. «Войну и мир» Л. Толстого и том из собрания Ленина. Прямо на столе жгла, не в буржуйке даже! Они успели как раз, мама только начала. Максим и Варенька пресекли пожар, тут и Патрикеевна влетела с мороза, почуяла с лестницы еще запах. У мамы все отобрали, а она молча надулась, руками помахала, запрыгнула в качалку и давай качаться.
— Нет-нет-нет, — запричитала Варенька. — Что же делать?
— В больничку, что, — буркнула Патрикеевна. — Без этих, увы, без сантиментов.
«И антимоний», — промелькнуло у Вареньки. Воскликнула:
— Она там умрет!
— Умрет, — согласилась Патрикеевна. — А тут себя спалит, тебя, меня, Давыдовну и малявку.
Они говорили о маме как об отсутствующей, словно ее рядом не сидело.
— Мы ей спичек не дадим! — в отчаяньи крикнула Варя. — Это она от войны, случайно! Война пройдет, она наладится, вот увидите! Мамушка моя!
Кинулась к ней, упала на колени, уткнулась.
— Мамушка, а мы на кладбище были! Тебе… от папы привет.
— Так и девка тронется, — заметила Патрикеевна. — Слышь, от мертвого папы привет!
Максим напряженно думал, но выхода не находил. Только смерть, удобная все же вещь. Универсальный выход.
— Давай ее в стационар увезем, при ЭЛДЭУ, — предложил Максим. — Там сотрудники, будут следить.
Патрикеевна потом посоветовала:
— Варвар, насчет книг-то. Мало как еще сложится, голодать снова будешь. Там в переплетах — клей ведь. Дюжина книг — клея полстакана. Имей в виду!
242
Сейчас предстоит умирать, Ким хорохорился-геройствовал, а теперь стало страшно. Раз так — и умереть! Дело, конечно, того стоит, товарища Кирова взрезать — потомки спасибо скажут, и Викентий Порфирьевич утверждает, что Ким превратится в белого духа, но страшно.
Белым духом — не сказать, что сильно уж хочется, да наверняка и брехня.
Отступать некуда… И как отступишь? Сбежать? А куда — на улицу? Хлебные грабить? В банду, у которой есть малина, чтобы там ночевать? Тоже еще где сыщешь банду, у Гужевого вот была банда да сами его и ликвидировали. Да и стыдно увиливать. Сам решил! Будет позор на все семейство Рыжковых.
И уже не убежишь, уже на изготовке, в подземном ходу.
Еще Ким боялся потому, что забыл дома выданный Максимом йад. Просто забыл! От волнения. Обнаружил это уже в конце, растерялся и не сказал Максиму. А теперь поздно, все. Придется откусывать язык. А если не выйдет? Должно выйти! Иначе будут пытать, а пыток можно не выдержать и выдать Максима, а это нельзя.