Диккенса пленяли человеческие причуды и странности. Земля показалась бы ему унылым и скучным местом, если бы большинство ее обитателей стало, как говорится, нормальными людьми. К счастью, далеко ходить не было надобности: тут же под рукой было сколько угодно материала, именно такого, который нужен для полного счастья художника, любимые герои которого — чудаки. Смотри в оба, и чудаки попадутся на каждом шагу. Так две забавные старушки, героини одной из его историй, повстречались ему в Лозанне, но он с равным успехом мог бы найти (и находил) гораздо более диковинные экземпляры в Ламбете.
«Живут себе в Лозанне две сестры, две старенькие англичанки... Сначала их было четверо, но две сестры за восемнадцать лет потихоньку растаяли, и их останки лежат теперь на кладбище под боком у Джона Кембла. Обе старушки очень маленькие и худенькие, и у каждой на лбу фальшивые локоны, как ряд малюсеньких скалочек. Локоны опускаются на самые глаза, так что лба совсем не видно: брови, над бровями глубокая продольная морщина и сразу локончики. Живут они на мизерную ренту; и вот уже лет тридцать мечтают поселиться в Италии; старшая старушка говорит, что здешний климат вредит ее здоровью и портит настроение. Однако уехать из Швейцарии они никак не могут; им не под силу перевезти «книги». Библиотека, о которой идет речь, некогда принадлежала их батюшке, и «книг» в ней что-то около пятидесяти. Каких — мне так и не удалось выяснить, потому что одна из старушек всегда сидит перед ними. С виду «книги» очень похожи на старые-престарые доски для игры в триктрак. Две покойные сестры до последнего вздоха твердо верили, что это драгоценное имущество никоим образом не переправишь через Симплонский перевал, что для этого нужно преодолеть гигантские трудности, с которыми семейство не в состоянии справиться даже объединенными усилиями. Те две старушки, которые пока еще живы, придерживаются того же мнения и умрут вместе с ним. Встретив однажды старшую сестру и видя, что она совсем уже поникла, я посоветовал ей поселиться в Женеве. Многозначительно взглянув на одетые зимними снегами горы, она ответила, что весной, когда установится теплая погода, кончатся снежные обвалы и дороги будут окончательно очищены от снега, она непременно попробует пожить в Женеве. Только за зиму нужно придумать, как перевезти библиотеку. А умрут они обе, и все «книги» пустят с молотка за один-единственный золотой, и какая-нибудь юная девица в два приема перетаскает их в корзинке к себе домой».
Свои рассказы Диккенс обильно уснащал диалогами, полными драматизма, и неподражаемо разыгрывал их так, что каждый герой вставал перед слушателями как живой. Но настоящей его страстью были эпизоды совсем иного рода — о них рассказывал с леденящими душу подробностями, и так натурально, что у присутствующих мурашки пробегали по коже. Их он тоже вспоминал не всегда, а только при удобном случае, но друзья, зная, как ему нравятся кошмары и ужасы, следили за тем, чтобы такой случай не замедлил представиться. Один незваный гость поспешно ретировался, услышав его восклицание: «Маньяки! Ха! Только с ними и позабавишься!» Действительно ли он находил их забавными? Как знать! Во всяком случае, они вызывали у него огромный интерес, все эти призраки, трупы, убийцы, сумасшедшие, преступники всех мастей, казни, палачи, пытки и прочая жуть. Страшные истории он рассказывал с особым смаком. Впрочем, многие современные писатели умеют делать это куда лучше, и эту часть его репертуара не стоит иллюстрировать примерами. Для биографа в его герое важно лишь неповторимое; те же его качества, которыми он обладает вместе с миллионами других людей, — это уже материал для историка. Концентрационные лагеря, тоталитарные системы, узаконенные пытки и две мировые войны — вот проявления некоторых из этих «общечеловеческих» качеств в так называемом цивилизованном обществе.
Главное же, чем отличается наш герой, это его юмор. Вот почему Диккенс живет и в наши дни, вот чем должна дышать каждая фраза книги о нем. Как в творчестве, так и в жизни самой пленительной его чертой была веселость. Те, кто видел его хоть раз, могли потом забыть его внешность, его манеру держаться, но его смех — никогда! В основе комического дарования Диккенса лежит его сверхъестественная наблюдательность: он видел все и почти во всем подмечал что-нибудь смешное. Иногда в разгар общего веселья синие сверкающие глаза его приобретали какой-то неопределенный оттенок, как бы выцветали; вид его становился рассеянным, на лице появлялось какое-то блаженное выражение. Но и в эти минуты ничто не могло от него укрыться; отсутствующее выражение мгновенно сменялось живым, внимательным, и окружающие, оторопев, понимали, что он все видел и все слышал. Вот кто-то рассказывает смешную историю, и лицо хозяина стало лукавым, в глазах заплясали чертенята, бровь забавно поднялась, нос сморщился; вот рассказчик дошел до самого смешного места, и по щекам Диккенса разбежались морщинки, углы рта поползли вверх, глаза сощурились, и вся комната огласилась гомерическим смехом. Казалось, он смеется всем телом. Он смеялся с удовольствием, безудержно, от всего сердца и так заразительно, что устоять не мог никто: даже самые желчные скептики, самые мрачные пессимисты. Если героем смешной истории был какой-нибудь скряга, Диккенс вспоминал о том, как вели себя в Венеции Уилки Коллинз и Огастес Эгг. (Впрочем, если удобного случая не было, он сам рано или поздно придумывал его.) Историю эту он рассказывал только избранным — тем, кто хорошо знал и Эгга и Коллинза и мог вполне оценить искусство рассказчика. В первоначальном (письменном) варианте эта история звучит так:
«Нет в мире зрелища более курьезного, чем Коллинз и Эгг в припадке бережливости. Экономить они всегда начинают с каких-нибудь жалких мелочей, и обязательно после того, как решили на них не экономить. Ну вот, например, утром, на завтраком, они решают, что «сервиторе ди пьяцца» (слуга) им на сегодня не понадобится. Я жду, пока обмен мнениями закончится, и говорю: «Но ведь вчера за обедом вы определенно сказали, что наняли его на сегодня». — «Да, конечно, так оно так, не то чтобы наняли, просто сговорились, но теперь он нам не нужен, так что все это неважно». Бьет одиннадцать. Идем вниз. В вестибюле сидит сервиторе. Коллинз по-итальянски (хотите знать, как он говорит по-итальянски, спросите у Джорджи, она вам расскажет) объясняет ему, что он им сегодня не нужен. Сервиторе почтительно напоминает, что ему было велено прийти, что он сидит уже целый час и что у него пропал весь день. Что им остается делать? Конечно, оставить его. В итоге (и так, между прочим, всегда) вся грандиозная затея сводится к мелочной, жалкой и совершенно напрасной уловке. Мы захватили с собой из Генуи отличного чая. Посмотрели бы вы, что творилось, когда они первый раз решили его отведать! Что за планы! Как бы получить в отеле бесплатно чайник с кипятком! Я, разумеется, очень быстро разрешил все сомнения, распорядившись, чтобы мне подали порцию чаю. Стоил он мне десять пенсов, и пить его в конце концов никто не стал. Эгг, если с ним поговорить серьезно, всегда все понимает. Да и вообще он милейший человек. Но их, видите ли, раздирают противоречивые чувства: с одной стороны, им непременно нужно все самое лучшее (капризничают, готовы придраться к любому пустяку), а с другой стороны, как-то очень не хочется платить. Умора!»
Любознательность Диккенса не знала границ и делала его еще более неотразимым в обществе: он всегда стремился «выудить» как можно больше подробностей о жизни интересного ему человека. Один из его героев, внимая чужим откровениям, проявлял «приблизительно столько же участия и интереса, как гробовщик, слушающий подробный отчет о последней болезни своего клиента». Диккенс был не таков. В интимной беседе он слушал так же внимательно и жадно, как за обеденным столом в кругу друзей. Свою любимую игру под названием «Двадцать вопросов» он затевал специально для того, чтобы как можно лучше изучить вкусы и характеры людей. Человек, как правило, очень любит поговорить о собственной персоне и посмеяться над другими. Не удивительно, что Диккенс как при жизни, так и после смерти сумел доставить миллионам людей больше удовольствия, чем кто-нибудь другой.
Дела домашние
МЫ ГОВОРИЛИ о хозяине. Ну, а хозяйка? И она тоже блистала? Умела легко взять с мужем тот же верный тон, который он сам умел находить с другими? Нет и еще раз нет! Именно поэтому отчасти так неудачно сложились их отношения после двадцатилетней супружеской жизни. (За это время Кэт родила десятерых детей, и, кроме того, несколько родились мертвыми.) Диккенсу, вообще говоря, нужна была бы подруга мощностью этак в сорок нормальных человеческих сил. Едва ли нашлась бы на свете такая женщина. Его жене, во всяком случае, эта роль была явно не по плечу. Кэт была приветлива, добра, нетороплива и довольно слабохарактерна. Она любила покой и тишину. Все, что требовало энергии, напряжения, причиняло ей муки. Она была поглощена домашними делами, любила детей, беспокоилась о них, пеклась об их здоровье, любила поговорить о малышах, о материнских радостях и печалях, о рукоделии. Она была дружелюбна и нежна и требовала от жизни только одного: чтобы ей дали спокойно жить в кругу своей семьи. Любая деятельность — и умственная и физическая — была ей не по душе: она неуклюже двигалась, то и дело спотыкалась, падала, что-то роняла, забывала, где что лежит и как с чем обращаться.