Остальные — Лейб бен Коген и Арье Аскари — были на вид лет на десять моложе Лонцано. Лейб — высокий и худой как жердь, Арье — коренастый, широкоплечий. У обоих загорелые обветренные лица постранствовавших по белу свету купцов, но сейчас эти лица ничего не выражали: они ждали, что скажет о вновь пришедшем реб Лонцано.
— Это торговцы, направляются они к себе в Маскат, за Персидским заливом, — объяснил Зеви и обернулся к Лонцано. — Вот, — сказал он, — этот несчастный воспитывался как гой, в далекой христианской стране, и совсем ничего не знает. Надо показать ему, что евреи всегда позаботятся о других евреях.
— А что за дело у тебя в Исфагане, Иессей бен Беньямин? — задал вопрос реб Лонцано.
— Я еду туда учиться, чтобы стать лекарем.
— Ага, медресе[110] в Исфагане, — кивнул Лонцано. — Там изучает медицину двоюродный брат реб Арье, реб Мирдин Аскари.
Роб жадно подался вперед, хотел было задать несколько вопросов, но реб Лонцано не желал уклоняться от темы.
— Ты платежеспособен, сможешь уплатить свою долю расходов на путешествие?
— Да, смогу.
— Готов трудиться вместе со всеми в пути и выполнять необходимые обязанности?
— С великой охотой. А чем вы торгуете, реб Лонцано?
Лонцано нахмурился. Он явно рассчитывал, что спрашивать будет он, а не его.
— Жемчугом, — нехотя выговорил он.
— И сколь же велик караван, с которым вы отправляетесь?
Лонцано позволил себе легкий намек на улыбку, уголки губ чуть-чуть дрогнули:
— Мы сами и есть караван, с которым мы путешествуем.
Роб, пораженный этим ответом, повернулся к Зеви:
— Как же могут три человека обеспечить мне защиту от бандитов и прочих опасностей?
— Послушай, — сказал ему Зеви. — Это вот евреи, которые всегда путешествуют. Они хорошо знают, когда можно рискнуть, а когда нет. Когда нужно переждать. Куда можно обратиться за защитой или за помощью, в каких бы краях они ни оказались. — Он обернулся к Лонцано. — Ну, что скажешь, друг? Возьмешь ты его с собой или нет?
Реб Лонцано взглянул на двух своих спутников. Те хранили молчание, и лица их все так же ничего не выражали, но все же что-то он уловил, потому что посмотрел снова на Роба и кивнул головой:
— Хорошо, милости просим в нашу компанию. В путь отправляемся завтра на рассвете с Босфорской пристани.
— Я буду там с повозкой и лошадью.
— Без лошади и без повозки, — отрезал Лонцано. — Мы поплывем по Черному морю на лодке, избегая таким образом долгого и опасного пути по суше.
— Если они соглашаются взять тебя с собой, — сказал Зеви, положив руку Робу на колено, — это для тебя самое лучшее. А повозку и лошадь продай.
Роб подумал и кивнул.
— Мазл![111] — негромко воскликнул довольный Зеви и разлил по чашам красное турецкое вино, дабы скрепить достигнутую договоренность.
* * *
Из караван-сарая Роб поспешил на конюшню. Гиз, увидев его, открыл рот от изумления:
— Так ты яхуд?
— Яхуд.
Гиз боязливо кивнул, словно убедился в том, что этот колдун — джинн и может обернуться, кем захочет.
— Я передумал, продам я тебе повозку.
Перс закинул удочку, назвав цену во много раз меньше стоимости повозки.
— Нет, тебе придется заплатить настоящую цену.
— Тогда оставь свою разваливающуюся колымагу себе. Вот если захочешь продать лошадь…
— Лошадь я тебе дарю.
Гиз прищурился, стараясь понять, в чем здесь подвох.
— За повозку ты должен дать настоящую цену, а лошадь я даю тебе в подарок.
Роб подошел к Лошади и в последний раз погладил ее морду, молча поблагодарил за верную службу.
— Запомни и не забывай: эта лошадка работает охотно, но кормить ее надо вволю, чистить вовремя, чтобы не было никаких язв. Если к моему возвращению она будет вполне здорова, то и у тебя все будет идти хорошо. Но если станешь ее обижать…
Он пронизал Гиза взглядом, а хозяин конюшни побелел и опустил глаза:
— Я с ней стану хорошо обходиться. Очень хорошо, правда!
* * *
Много лет повозка была единственным домом Роба. И последним, что осталось от Цирюльника.
Почти все ее содержимое тоже надо было оставить, это входило в сделку с Гизом. Роб забрал свои хирургические инструменты и запас целебных трав. Маленькую деревянную коробочку с крышкой — для кузнечиков. Оружие. Немного вещей.
Ему казалось, что он все сделал правильно, однако уверенности поубавилось, когда рано утром он тащил холщовый мешок на спине по темным улицам. К Босфорской пристани он пришел, едва начало сереть, и реб Лонцано кисло поглядел на груз, давивший на плечи Роба.
На противоположный берег Босфора они переправились в теймиле — узкой лодчонке с низкими бортами. Она была выдолблена из цельного ствола, просмолена и оснащена одной парой весел. Гребцом был заспанный юноша. На том берегу они высадились в Ускюдаре[112], поселке из сплошных лачуг, сгрудившихся у самого берега, сразу за причалами, где стояло множество лодок и кораблей разной величины. К огорчению Роба, выяснилось, что им предстоит целый час шагать пешком до небольшого залива, где ожидает суденышко, на котором они и пойдут через Босфор и дальше, вдоль черноморского берега. Он вскинул на плечи объемистую поклажу и последовал за тремя своими спутниками.
Вскоре он поравнялся с Лонцано.
— Зеви мне рассказывал, что у тебя произошло с норманном в караван-сарае. В будущем ты должен обуздывать себя, чтобы нам всем не оказаться в опасности.
— Будет исполнено, реб Лонцано.
Через некоторое время он тяжело вздохнул и перебросил поклажу на другое плечо.
— Тебе тяжело, инглиц?
Роб покачал головой. Мешок натирал плечо, соленый пот заливал глаза, и Роб вспомнил слова Зеви и невольно улыбнулся.
— Нелегко быть евреем, — сказал он.
* * *
Наконец они добрались до укромного залива. Роб увидел покачивающееся на волнах широкое приземистое грузовое судно, имевшее мачту с тремя парусами — одним большим и двумя маленькими.
— Что это за корабль? — спросил он у реб Арье.
— Кизбой[113]. Добрый кораблик.
— Поднимайтесь! — крикнул капитан, которого звали Илия. Это был светловолосый грек с загорелым бесхитростным лицом и щербатым ртом, который сиял улыбкой. Роб подумал, что в делах этот парень не слишком разборчив: погрузки на корабль уже ожидали девять бритоголовых пугал без бровей и ресниц.
— Дервиши, — недовольно процедил Лонцано, — нищие мусульманские монахи.
Накидки их давно превратились в сплошные лохмотья, поясами служили обмотанные вокруг талии веревки, с которых у каждого свешивались миска и ремешок. В центре лба у всех была темная круглая отметина, похожая на мозоль. Позднее реб Лонцано объяснил Робу, что такое называется забиба[114] и бывает у всех ревностных мусульман, которые молятся по пять раз в день, всякий раз часто кланяясь и касаясь лбом земли.
Один из дервишей — вероятно, старший — прижал руку к сердцу и поклонился евреям:
— Салам!
— Салам алейкум! — поклонился, не оставшись в долгу, и Лонцано.
— Поднимайтесь, поднимайтесь, — звал их грек, и все поспешили в приятную свежесть прибоя, где два матроса, юноши в набедренных повязках, помогли им взобраться по веревочным лестницам-трапам на мелкосидящее судно. Там не было ни палубы, ни надстройки, просто все вокруг было завалено грузом: досками, кувшинами смолы, мешками соли. Поскольку Илия настаивал, чтобы проход по центру оставался свободным — иначе команда не сможет управлять парусами, — для пассажиров места почти не оставалось. Сложив свои мешки и сумы, евреи и мусульмане оказались прижаты друг к другу, как сельди в бочке.
Едва успели поднять оба якоря, как дервиши завопили. Их предводитель — его звали Дедех, уже немолодой, судя по виду, и на лбу, помимо забибы, имевший еще три темных отметины (похоже, от ожогов), — запрокинул голову и закричал, глядя в небеса: «Алла-а-а-экбе-е-е-р!»[115] Вопль, казалось, пронесся над всем морем.
— Ля-илля-илля-лля! — хором завопило все сборище его учеников. — Алла-а-экбе-е-ер!
Кизбой отчалил от берега, поймал ветер, захлопали и натянулись паруса, и судно взяло курс на восток.
* * *
Роб был зажат между реб Лонцано и тощим молодым дервишем, у которого на лбу была только одна метка. Молодой мусульманин сразу ему улыбнулся и, порывшись в своей суме, извлек оттуда четыре обкусанных ломтя лепешки, которые и роздал евреям.
— Поблагодарите его от меня, — сказал Роб. — Я не хочу лепешку.
— Мы обязательно должны съесть, — возразил Лонцано. — Иначе они смертельно обидятся.
— Ее испекли из доброй муки, — произнес дервиш на чистом фарси. — Это по-настоящему замечательный хлеб.