27 апреля. Подходит к концу мое пребывание в Вильне. Надо будет подвести как-нибудь итог, не хитря и совершенно откровенно.
Конечно, я собой недовольна, я сделалась страшно эгоистична, и как от этого отделаться, и ума не приложу; очень уж меня манит жизнь на народе, болтовня (ух какая пустая!) и тому подобное; я все себя утешаю тем, что мы скоро уедем в Ларино и там примусь серьезно за дела. Надо мне измениться к лучшему, в особенности по отношению к маме.
А все-таки помимо всяких философствований мне бы очень хотелось любви, увлечения, но, кажется-таки, моя натура неспособна, хотя, конечно, главное происходит потому, что я сама никому не нравлюсь.
Итак, в Ларине я хочу серьезно заниматься: рисованием, чтением, итальянским, латынью, английским с Сашей[80] и вообще самообразованием, удастся или нет – это вопрос. Боже мой, помоги мне исправиться.
31 мая. Как мне жаль, что я не пишу дневник каждый день и не записываю то, что со мной бывает, о чем я думаю. Впоследствии, вероятно, было бы интересно прочесть.
Собственно, к каким я пришла выводам за это время? К самым грустным, а именно: что ужаснее нет жизненного строя как семейный. Семья – это такой ужас, такой, унижающий в человеке все человеческое, строй.
Я чувствую, что совершенно не способна к такой жизни, уж и теперь достаточно вкусила сладости семейной жизни.
Я буквально никого не обвиняю, но мне страшно тяжело дома; я понимаю вполне, как можно очертя голову замуж выйти за первого встречного или пасть еще гораздо ниже. Может, Соничка Бороздина так и поступила; я, конечно, не сделаю ни того, ни другого, только бы мне поскорее латынь изучить; отчего у меня так мало силы воли и характера? Это прямо ужасно и возмутительно. Я ничего не делаю того, что хочу делать. Кроме того, я заметила, читая определение ординарных людей в «Идиоте»[81], я глубоко была поражена тем, что так ужасно ординарна, что ничего-то во мне нет оригинального. Это грустно. Вообще я чувствую в себе полную несостоятельность: ни глубины, ни чуткости, ни серьезности чувств, ни оригинальности, ни даже смирения и кротости.
Год прошел с тех пор, как я кончила, и могу сознаться, какой тяжелый год. И главное, какая ужасная разница между этою жизнью и нашей дорогой, простой, откровенной и открытой жизнью. Жизнь между равными, без придирок со стороны, жизнь, где ты сама отвечаешь за каждое свое действие и знаешь, что если в чем нехорошо и поступила, то только за это и отвечаешь, и главное, знаешь, что имеешь дело с людьми, которые тебя не оскорбят ни за что ни про что, а если и сделают что-либо неприятное, то в твоей же воле повернуть им спину и не обращать никакого внимания. А здесь!
Сколько я перенесла от мамы оскорблений так себе, <за> здорово живешь и с ужасным чувством, что от этого никуда не уйдешь. Денег ни гроша, идти некуда. Боже мой, как вспомню последние дни в Ларине прошлою осенью или, вернее, зимой, как вспомню Пасху (уж не считаю постоянных неприятностей), так прямо холодно сердцу становится. Ах, эта заутреня, этот момент, который для меня бывал в институте самым радостным, восторженным, когда запоют в первый раз Христос воскресе, как я его провела. Ночь, ветер, холод, мы на улице между толкающихся мужиков и солдат, в черном платье. Слезы так и льются, я стою около мигающего фонаря, на сердце пусто, страшно пусто и одна горечь ужасная, а потом эта прогулка по Немецкой и Завальной…[82]
Ах, если б мама только знала, какой след остается в сердце от всех ее выходок и как мало-помалу накапливается целая масса такой горечи, что сердцу прямо физически больно становится, я уверена, что она бы перестала устраивать свои бенефисы. Да что я жалуюсь. Вероятно, это к лучшему. Впрочем, я это только к тому, сколько самого мне дорогого и святого разбилось уже за этот год. И кто это все сделал? Горько, горько. И что больно, страшно, больнее всего, что такова-то будет жизнь навек, навек.
И эта безвозвратность хороших дней, эта безнадежность чего-либо лучшего в будущем – это страшно, прямо страшно. А это так, так. Ох, как тяжело. Что делать? Не вернешь же прежнего, как не вернешь и тех лет чудесных. Что же делать? Боже милостивый, что же мне делать? Ведь мне прямо страшно, горло душит что-то, а я все же не знаю: курсы, конечно, курсы, долг будет исполнен, а счастье, счастье…
Ах ты, матушка, счастья захотела, счастья, а где оно? Для меня его не будет. И это-то и страшно.
Знаю, что все это нехорошо, надо смириться, отыскать ответ в Евангелии. Бог мой милостивый, спаси же меня, прости и помилуй. И дай силы.
6 июня. О, Бог мой, какая это все глупость.
Как можно себя настроить и, главное, как это все фальшиво и натянуто.
Боже мой, будь мне защитником от самой себя.
28 июня. Это, право, комично – я встаю в 6 часов, ложусь в 1 ночи. Итого бодрствую 19, а иногда и 20 часов; и в эти 20 часов я ничего, т. е. ровно ничего не успеваю сделать, и сама не понимаю, как это происходит. А между тем мне надо заниматься. Мне бы надо быть всегда готовой к
6 – 7
7 – 8
8 – 9
9 – 10 чай
10 – 11
11 – 12} рисование
1 – 2
2 – 3} Сашей
3 – 4 обед
4 – 5
5 – 6} прогулка
6 – 7 чай
7 – 8
8 – 9} латынь
9 – 10 письма
10 – 11 ужин
11 – 12 чтение
3 августа. Опять тяжело на душе – от всего, и от болтовни Mlle, и от папиного письма[83], и так вообще.
Что же произошло с тех пор, как я писала в последний раз? Собственно в моей жизни-то ровно ничего, я по-прежнему бездействую и равна нулю. Боже мой, Боже ты мой, помоги же мне измениться. Но за это время вспыхнула нежданно-негаданно война, жертв масса[84]. Туда ведут массу солдат, ведут к какому-то никому не нужному Китаю, в совершенно неизвестную Маньчжурию. Мы, люди, читающие газеты, отчасти понимаем, почему и зачем война, да и то плохо, т. к. никто не хочет, но солдаты-то, т. е. именно те, которые убивают, разве им не все равно, будет ли в Шанхае английское влияние или французское. Конечно, они все идут с радостью, потому что «служба царская» для них вроде религии. Их там режут, убивают, а мы здесь говорим. Ах, это ужасно, но какое счастье, что Васе всего 17 лет[85]. Я хочу идти в сестры милосердия. Когда я первоначально захотела быть сестрой, то меня исключительно пленила именно докторская деятельность. Теперь же к этому стремлению принести посильную помощь присоединилось желание просто уехать от этой каждодневной жизни и окунуться в нечто другое, в нечто такое, что даст мне ощущений на всю жизнь. Я не умею этого высказать, но при одной мысли, что за серая жизнь меня ожидает, у меня мороз по коже и прямо страшно становится.
Я знаю, это эгоистично, но иногда я думаю, что ведь для того же и жизнь-то дана, чтобы жить. Например: я бы не хотела иметь Лелину[86] жизнь. До 23 лет покорялась маме, потом вышла замуж без особенной любви за человека около двадцати лет старше ее, некрасивого. Теперь ей 29 лет, четверо детей, четыре имения, следовательно, по горло хлопот, забот и т. д. Чем же она, бедняжечка, жизнь-то помянет? И всему, я уверена, виноват этот проклятый анализ. Итак, я серьезно хочу в сестры, но теперь мама с папой. Единственно, что меня удерживает сейчас же послать прошение – это боязнь за них. А вдруг заболеют без меня? А тут как еще вспомню папино лицо, когда он был в обмороке зимой, так всякая решительность пропадает. А между тем, как бы это было хорошо, какая бы чудная переделка была бы то для меня, как я бы жизнь узнала! А главное, как меня туда тянет, как хочется. Что же делать? Что-то будет? Чем-то кончится эта война для всего мира? Мне кажется, многое повлечет она за собой, и если XIX столетие было столетием пробуждения отдельных народностей Европы, их самосознания, то будущее грозит нам пробуждением рас – черной, желтой, пробуждением колоний, пора же нашему языческому милитаризму наткнуться на какой-нибудь камень.
4 сентября. Увы, мечта моя не сбылась, осталась я здесь, в сестры милосердия не поехала[87]. Я уверена, будь только мама против меня, я бы с ней справилась, т. е. мама бы в конце концов поняла бы, что это все не так страшно. Но Папа – он буквально как-то дрожал даже, говорил, что для него мой отъезд равнялся бы смерти. Милый Папа! Мне представляется, что он с самого начала понял жизнь немного фальшиво, чересчур трагически – в этом все его несчастие, и я ужасно боюсь, не было бы и у меня этой наклонности. Ведь это было бы ужасно. Вообще, надо признаться, характер у меня отвратительный – тяжелый донельзя и для себя, и для окружающих. Как бы мне его исправить. Вообще мне надо чуть ли не с ног до головы переделать себя. Во-1), отбросить эгоизм, т. е. постоянное наблюдение за тем, как все другие относятся ко мне, как поживает мое драгоценное Я и т. д. Затем 2) выдержка, умение властвовать собою[88], 3) мягкость, ласковость; вот главное, чего у меня совсем нет и что портит мои отношения с мамой. Потом мало ли чего мне не хватает: энергии, силы воли. Неужели же возможно этого всего достигнуть! Господи, помоги мне. Еще раз скажу: характер мой, кажется, удивительно пуст, и самые важные решения не захватывают глубины; мне как-то кажется, что все у меня происходит лишь сверху. Так решение ехать в Китай было вполне серьезное, а между тем – тоже, хотя я и постоянно об этом думала, но не могу сказать, чтоб глубоко страдала от неисполнения его. Мне больно, что я не поехала, я чувствую, что была бы счастливее, если бы поехала, теперь же сижу, стараюсь долбить латынь и всем сердцем молюсь о пленных.